Силоам
Шрифт:
— Я когда-нибудь пойду, — сказала она странным голосом. — Я дойду до Пустыни!.. По крайней мере, до первых платформ… О, Симон, если б вы только знали, что это такое!..
— Вы там уже были?
— Нет. Но я знаю, — заявила она совершенно серьезно. — Однажды я дошла до первой террасы… Это так сурово, так голо…
— Представляю, — сказал он. — Одно из тех мест, где царит справедливость…
— Да — ужасная справедливость: справедливость солнца и скал… Как жаль, — вздохнула она, — пропустить лето и не дойти туда!
Он не ответил. Но почувствовал, что она не избавится от своего сожаления, а это желание будет преследовать ее всю зиму.
Пора было возвращаться; они пустились в обратный путь. Но когда они начали спускаться, Ариадна вдруг остановилась. Далеко внизу был виден Обрыв Арменаз: маленькая зеленая терраса, зеленый уступ на краю скалы. Корпуса казались придавленными к земле, но рядом с ними, на лугу, видны были огромные тени.
— Наше
— Безграничный мир! — сказал Симон.
Он подумал, что пришло время, когда он здесь, на этой узкой и ненадежной террасе, изведает лучшие дни своей жизни. В атмосфере Обрыва Арменаз ничто не старело, ничто не препятствовало постоянному самообновлению. Конечно, никогда он не чувствовал на себе меньше пут, никогда он не был пленником в меньшей степени.
Они весело устремились на покатую тропинку, вынуждавшую их бежать. Большие и маленькие камни выкатывались из-под ног. Они вернулись в первую рощицу, посмурневшую, скрывшую от них горизонт. Спустившись вниз и ступив на луг, Симон почувствовал себя вернувшимся из долгого путешествия…
Осень уходила с пышностью, и каждый день природа повторяла в те же часы те же сцены, с той же игрой света, так что не создавалось впечатления течения времени, движения, дни не были похожи на складывающиеся единицы. Они — эти дни так мало различались между собой, что казалось, будто это один день, каждый раз повторяющийся сначала. Дни не изнашивались: они возвращались совсем новенькими по окончании ночи. Ночь тоже каждый раз захватывала вас одинаково, так же еле двигалась и открывала вам землю, сведенную к светящемуся тонкому контуру, каждый раз одинаковому. О счете времени больше не могло быть и речи. На каждом этапе своего пути солнце объединяло и выражало собой все часы, в которые оно появлялось на том же месте в небе и от которых у каждого обитателя Обрыва Арменаз оставались в глазах длинные параллельные следы. Солнце!.. Симон чувствовал, что ничто не постарело ни в нем, ни вне его, когда видел первый нерешительный луч, похожий на только что вылупившегося птенца, на ровных верхушках елей, который затем камнем падал на луг и прыгал с травинки на травинку и с цветка на цветок. Вскоре наступал момент, когда солнце разливалось по всему лугу, захватывало его, обладало им всем и согревало собой нежное лоно земли. В полдень оно так освещало лес, охватывая его своим горячим дыханием, что его больше не было видно: каждое дерево сливалось с соседним, образуя большую пылающую массу, дрожащую на фоне утеса, как плавящийся металл. Но по мере того, как проходил день, как опускалось солнце, лес вновь становился самим собой, каждое дерево обретало свое различимое тело, а утес становился четче, показывая свои морщины. Вот тогда-то широкие пласты тени принимались падать с гряды. Тень поначалу откусывала то тут, то там кусочек луга, затем делала большой скачок и пожирала его целиком. Свет карабкался по лесу, быстро, словно за ним гнались. Он еще ненадолго присаживался на все эти верхушки, снова на мгновение превращаясь в птичку, поющую свою песню и улетающую. Было видно, как его широко раскинутые крылья медленно возносились к небу. Все было кончено.
Так прошли последние недели. Мир словно возрождался каждое утро еще более ярким, словно готовясь к посещению молодого бога. Больше нельзя было определиться во времени. Все календари лгали, условившись об этом, и на письмах не проставляли дату. Все надеялись, что такая жизнь не кончится.
Но вдруг на небе задернулись занавески; тучи побежали от одного конца луга к другому, как звери, которых спустили с привязи. Тогда все часы превратились в близнецов, а день — в большое однообразное пространство, размеренное звонками. Каждый день, выглядывая в окно, Симон видел, что большие твари, как и накануне, пустились в безудержную гонку. Они шли с конца луга и в одно мгновение оказывались над вами. Они шли через вас, уходили дальше, но сразу же за ними прибывали другие и плевали вам в лицо. Так прошло неизвестно сколько дней.
Однажды утром, открыв глаза, Симон издал громкий возглас удивления, так как мир на этот раз был совершенно переиначен: он был белым, пушистым, без пятнышка, искрился от края до края горизонта. Луга больше не было: его заменила сверкающая холодная поверхность, почти без единой морщинки, поблескивающая, как стекло. Начиналось новое царствование.
Шел снег. Это началось около полудня. Такой мелкий, упорный снег, пробивающийся сквозь туман. Теперь он шел и ночью. Прежде чем выйти из Дома, Симон, как обычно, остановился у двери. Но почувствовал, что сегодня вечером Ариадна не придет. Ариадна редко выходила из дому, редко откровенничала, словно хотела избежать чар любви, или, по меньшей мере, отсрочить их воздействие — будто любовь была единственной в жизни опасностью, которой она немного боялась… Но может быть, она хотела оградить самого Симона от того головокружительного самозабвения в ней, которое она, должно быть, предчувствовала, видя, как он к этому стремится?..
Молодой человек повернул назад, снова прошел по коридору и направился к игорному залу. Ему не хватало храбрости подняться к себе. Он вдруг подумал о Крамере. Крамер передал ему новое послание, умоляя, с жалобной настойчивостью, на этот раз вручить его Минни в собственные руки. Симон догадывался, что он не получил ответа на свое первое письмо. Так, значит, дела Крамера шли еще хуже, чем он думал! Он взялся выполнить поручение, немного против воли, не найдя обоснованного предлога для отказа. Но как ему встретиться с Минни?.. Хоть она то и дело пробегала каждый день по коридорам Дома, подступиться к этой вечно спешащей молодой женщине, которая к тому же часто была не одна, было все же нелегко. «Что ж! Подожду удобного случая!..» — сказал он себе. Симон дошел до самого конца коридора, открыл дверь и посмотрел на падающий снег. Он падал небольшими хлопьями, не спеша, с неким кротким и грустным упорством, приглушая свет ламп, тускло горевших то тут, то там, над тропинками, как ненадежные спасательные круги, и Симон начинал испытывать ту легкую тревогу, то легкое сомнение, что часто возникают сразу вслед за слишком большим счастьем. Он закрыл дверь и вернулся в игровой зал, где вечер был еще в разгаре. Он принялся рассеянно ходить от стола к столу, между группками игроков, когда вдруг, стоя возле бильярда, узнал Массюба. Повинуясь таинственному инстинкту самозащиты, он тотчас повернулся спиной. Но было поздно: Массюб стоял рядом с ним, сутулый, с опущенными руками, уставившись на него своими пронырливыми глазками, отрезая все пути к отступлению, и уже заговаривал с ним своим тягучим голосом. Тут же мир потерял всю свою чистоту, а суета игроков приняла в глазах Симона непонятный и мрачный вид.
— Сыграете партию?..
Бесспорно, это был голос Массюба. Симон обернулся. Но его там вовсе не было.
— Вы со мной говорите?
— Представьте себе, сподобился!.. Я предлагал вам партию…
— Партию? Партию во что?
— В шахматы, например, — сказал Массюб. — Раз уж Шейлюса здесь сегодня нет, — ввернул он двусмысленным тоном, растягивая слова.
Симона передернуло. Партию в шахматы, с Массюбом? Вместо Жерома?.. Ему стало смешно. Но Массюб был здесь, сгорбленный, со впалой грудью, с несчастным видом, и ждал ответа. Симон вспомнил все разы, когда он чувствовал за собой ту же фигуру в той же неподвижной и словно умоляющей позе, в то время как он, счастливый, сидел за тем же столом, за который собирался сесть сейчас, а напротив него было ясное лицо Жерома. Массюб был здесь же, ничего не говоря, праздно крутясь вокруг них, словно счастья на всех не хватало… Симон снова поднял на него глаза: у Массюба как раз было выражение лица, как в те самые вечера, взгляд человека, который словно упрекает вас в том, что вы счастливы без него.
— Почему бы нет? — сказал он устало.
Он нехотя уселся за маленький столик, который Массюб уже тщательно подготавливал. Массюб решительно атаковал, на мгновение приведя своего противника в замешательство, но слишком зарвался и очень скоро оказался в трудном положении. Симон же едва следил за своими действиями. Ситуация казалась ему невероятной. Он почти боялся, что его увидят. Он жалел, что не улизнул без церемоний.
— Не очень-то вам хотелось подниматься к себе, а, между нами? Особенно в такую погоду!.. Бывают вечера, навроде этого, когда я тоже стою у двери, смотрю в ночь и не могу решиться… Вы такого не испытывали порой?.. Временами?..
Симон слушал с нетерпением. «Я тоже», — сказал Массюб. Почему я тоже? Так, значит, он не случайно встретил Массюба: тот следил за ним, подстерегал!.. Тем не менее он предоставил своему партнеру разматывать мудреную нить своей речи и выдыхать на доску вперемешку клубы дыма из своей огромной трубки и огромные облака меланхолии. У Массюба был чудовищный нюх, позволявший издалека определять в человеке малейший оттенок беспокойства или смятения. Если кто-нибудь случайно терял уверенность в себе или на мгновение испытывал сомнение, выделялся особый флюид, предупреждавший об этом Массюба. Он бросался вперед, то есть подходил своей шаркающей походкой, ставя ноги циркулем, ссутулив плечи, с угреватым носом, с начесанными на уши волосами, волоча свою неизменную цинковую грелку. Массюб улавливал этот оттенок обескураженности и являлся, чтобы усилить его сдержанной, но многозначительной беседой. Впрочем, одного его вида было достаточно. Грязный цвет лица, маленькие серые мутные глазки, бывшие начеку за стеклами очков в никелированной оправе, рыжие усики — этого было бы достаточно, чтобы внушить самым что ни на есть оптимистам отвращение к жизни. Этого было бы достаточно, и Массюб был бы в этом нисколько не виноват. И ничто, в общем-то, не помешало бы ему начать с вами приятный разговор. Ему бы простили за это его неуклюжесть. Но слова, вылетавшие из уст Массюба, как нельзя лучше подходили к его удручающей внешности. Его фразы тоже были серыми и гноящимися. Они были пропитаны изощренным ядом. С виду ничего не было заметно, и не всегда те, кто говорил с ним, вовремя спохватывались, но вернувшись домой, обнаруживали у себя нарыв.