Синее безмолвие
Шрифт:
Виктора снова начал душить кашель. Он прижал к губам платок, и Прохор увидел темные пятна на белом полотне.
— Я тоже рос сиротой, — продолжал Виктор, тщательно вытерев губы и спрятав платок в карман. — Отца расстреляли… хотя он был честный человек, настоящий коммунист… Ты знаешь, что сейчас многих реабилитировали. Его тоже… Моего отца оклеветали. Ты понимаешь? Значит, должен понять и то, что я клевету ненавижу. Большая она или малая, с умыслом или по ошибке, все равно ненавижу… Ненавижу так же, как и фашизм. Понял? Так что для меня клевета — враг номер один. И коммунизм для меня это прежде всего честность и справедливость. Я так думаю, что можно всех накормить до отвала, одеть в самые дорогие костюмы и платья, поселить в хоромах и выдать каждому по автомашине, но если у них не
В городе гасли огни. Зарево блекло. Звезды становились крупнее и ярче. Море темнело. От воды поднималась дымка, ползла на причал, на берег. Виктор помолчал, глубоко вздохнул и снова положил твердую, сильную руку самбиста на колено Демича.
— Для чего я тебе говорю об этом? Чтобы ты никогда мне больше не высказывал необоснованных подозрений. Они клеветой пахнут. Есть факты — говори. Нет — выясняй, проверяй, делай что хочешь… Ты говорил, что Качур жулик, и сейчас, наверное, об этом сказать хотел. Об этом же мне и Осадчий намекал однажды. Но где у вас факты? Такие, чтобы можно было проверить? Нет их у вас. А между тем Мирон — пьяница, всем известно. А ты… Ты меня извини, Прохор, за откровенность — говорю, что думаю и думаю, что говорю, — после того, как ты сбежал от ребят, верить тебе не могу. А Качур? Позорного за ним ничего не наблюдал, работу выполняет лучше других, дело знает и любит. Есть в нем один недостаток, но вовсе не тот, который вам мерещится. Он сам говорит: «Мое дело лазить под воду». Вот в чем его слабина. Он — работяга, поденщик, а не хозяин, он знает одно: «зарплата — столько-то, за спуск — столько-то», а что он будет поднимать со дна моря, для чего — это его не касается.
— И это в экипаже коммунистического труда? — насмешливо спросил Прохор.
— Нет, — спокойно продолжал Олефиренко. — Это в экипаже, борющемся за звание коммунистического. Борющемся, понимаешь?
Оба помолчали.
— Слушай, Виктор, — снова начал Демич. — Кончается квартал, к октябрьским праздникам будут подводить итоги соревнования, и не исключена возможность, что команду «Руслана» объявят экипажем коммунистического труда.
— Ты угадал. В парткоме уже был об этом разговор, очевидно, в канун праздника будет и собрание экипажа по этому поводу.
Демич резко поднялся с банки, чуть не ударившись головой о туго натянутый стальной строп.
— И ты промолчал в парткоме? — еле сдерживая возмущение, бросил он Виктору.
— О чем?
— О Качуре, об Осадчем, о том, что Бандурка плохо учится, наконец, обо мне, черт возьми, если ты считаешь меня дезертиром?
— Да, промолчал. — Виктор, худой и длинный, поднялся и встал рядом с Демичем. — Промолчал и считаю, что на собрании об этом тоже говорить незачем… И ты об этом говорить там не будешь.
— Вон как!
— Да, не будешь, если ты человек умный. Об этом надо говорить с ребятами, с каждым в отдельности. Говорить не один раз. Да и не только говорить, а помогать им надо… А выступать на собрании… После такого выступления звание экипажа коммунистического труда не присвоят? Нет.
— Это, может быть, и лучше.
— Нет, не лучше, Прохор, не лучше. Это сведет на нет усилия всего экипажа, очернит всех, подорвет веру в свои силы. Ты понимаешь?
Виктор, заложив руки за спину, начал ходить широкими шагами взад-вперед по палубе. Борьба за экипаж коммунистического труда была его идеей. Он сам поднял на эту борьбу экипаж, вначале даже не посоветовавшись в парткоме. Сперва его поддерживали только комсомольцы. Да и то не все. «Руслан» был тогда отстающим судном: дисциплина — из рук вон, по тревоге снимались с якоря медленно, учеба по специальности организована плохо, в трюмах, в моторном отделении, даже в кубриках — грязь и хаос, механизмы ржавели, техника безопасности — ниже всякой критики. Несколько месяцев тому назад, после окончания заочного училища, Олефиренко пришел на «замухрышкино судно», как называли «Руслана» в порту. Теперь многое изменилось: на судне — порядок, может быть, еще не совсем такой, как хотелось Олефиренко, но вполне обеспечивающей нормальную работу экипажа; учеба
— Твоя ошибка, Прохор, в том, что весь мир ты делишь на белое и черное, других красок не видишь. Все у тебя либо сознательные строители коммунизма, либо сознательные противники. А ведь между ними есть и такие, которые сами себя не понимают… Ну, не то, чтобы совсем не понимали, а живут сегодняшним днем, вперед не заглядывая. Как кукуруза: не посей ее — будет лежать в амбаре, пока худобе стравят, посей — взойдет, походи за ней — вырастет. И опять же: хочешь на силос ее — коси, хочешь на зерно — убирай… А в общем…
Виктор посмотрел на потемневшее небо, на волны тумана, все гуще шедшие с моря, на еле приметную светлую предрассветную полоску на горизонте…
— Пора спать. Завтра баржу поднимать будем.
И, не попрощавшись, ушел в каюту, сильно хлопнув дверцей тамбура. Ушел, хотя и знал, что разбереженное сердце и расходившиеся нервы не дадут ему сегодня уснуть.
Прохор остался один на палубе. Нет, неправ Виктор. Нельзя в людях убивать мечту, но нельзя и компрометировать цель, ради которой они борются, иначе мечта сама себя убьет. Да и кукуруза вовсе не так растет, как Виктор думает, не камнем она в земле торчит. Она и корнями за грунт цепляется, соки тянет, и листьями влагу хватает, к солнцу выбивается. Ты сходи утром на кукурузное поле: солнце к зениту подбирается, кругом жара, как в печке, иное растение привяло даже, листья бессильно долу опустило, а кукуруза только шумит под ветерком да зеленым соком наливается. Присмотрись: у самого комля земля влажная. Значит, королева сберегла ее, влагу-то. А между листом и стеблем, как в чашке, роса собрана — прозрачная, свежая, так и хочется пригубить ее. Так что кукуруза за жизнь тоже борется, свою программу, так сказать, выполняет… Только человек — не кукуруза, он росой да солнцем жить не может, ему радость дай, чтоб душа играла, чтоб он себя царем вселенной чувствовал. Человеку без радости, без счастья и жизнь не нужна — это каждый понимает, да не каждый знает, в чем оно, счастье, где найти его. Иной прет туда, где легче, хватается за то, что ближе лежит…
Это уже — кукуруза!..
…А ты, Прохор, ищешь свое счастье?
МОЖЕТ, ТЫ И ПРАВ, МИРОН
— Где Осадчий? — спросил утром Прохор у Бандурки.
— У капитана.
— Вызвал?
— Угу…
Бандурка явно не хотел разговаривать с Прохором, торопливо повязывал галстук перед зеркалом, нервничал.
— Куда так торопишься, Олег?
— Сегодня выходной, могу я обойтись без вашего контроля за своими действиями? — вместо ответа раздраженно спросил Бандурка.
— Можете, конечно, — тоже перешел на «вы» Прохор. — Только, Олег Емельянович, сообщают из заочной школы, что дела там у вас плохи, особенно по химии. И мне кажется, что лучше бы вам почитать сегодня о строении атомов элементов малых периодов или какая там тема у вас в школе?
— Обойдусь без строения атомов…
— Из школы предупредили: возможно исключение по неуспеваемости.
— Да какая тебе забота? — все более раздражался Бандурка. — Ну, исключат. Подумаешь, будет один водолаз на «Руслане» с незаконченным средним образованием. Всего один!
— Один-то один, но и жизнь у тебя тоже всего одна. Как прожить ее думаешь?
— Проживу. У меня отец и мать полуграмотные и живут… Он — сапожник, она — уборщица. Живут и даже, представь себе, не догадываются о существовании элементов малых периодов.
— Моя мать тоже среднего образования не имеет, — будто рассуждая с самим собою, подхватил Прохор. — Но пишет мне, что жалеет об этом. В вечернюю школу в пятьдесят лет решила поступить. А она-то всего доярка. Очевидно, придет время и водолаз Бандурка тоже пожалеет о том, что в свое время за ум не взялся.