Сижу на нарах...
Шрифт:
так удивительно, что бьется,
что бьется сердце на двоих,
как это где-то там поется.
1960
«Лежит раздавленная кошка…»
Лежит раздавленная кошка,
ее мне жалко, но… немножко.
Лежит кургузый пиджачок,
а в нем – душистый мужичок.
Сорвало с крыши лист железа.
Кулак не пукнет из обреза.
Ползут к себе, издалека,
две половинки червяка.
Попал
грузин сказал печально: «Вай!»
Лежит расплющенная ложка,
лежит, растоптана, дорожка,
лежит заводик – хвост трубой!
А я хочу лежать с тобой.
1964–1991
Арифметик
– «Здравствуй. Я тебя не видел
восемнадцать лет».
Глянул я – чуть глаз не вытек:
– «Ты ли это, – дед?!»
– «Я-то, я. Но скоро сорок
и тебе и мне.»
Я ему: – «Послушай, Жора,
может, выпьем?»
– «Не!
Ни граммульки, ни полкапли
вот уж десять лет.»
И протягивает грабли,
говоря: – «Привет.»
Скоро сорок. Скоро двести.
Скоро – миллион!
А когда-то пели вместе
песни. Я и он.
1969
«Сижу, потому что стоять не могу…»
Сижу, потому что стоять не могу.
Я выпить желаю. Разрушить тоску.
Как вдруг – прилетел под окно голубок
и сразу нагадил. А я – занемог.
А я, оскорбленно взирая на мир,
отнес голубка в коммунальный сортир,
в котором чугунный стоит унитаз,
с тех пор как лишили Романовых – нас.
1961–1991
«Как это серенькое небо…»
Как это серенькое небо
вчера грустило и рыдало!
Как будто я в объятьях склепа –
на дне кирпичного квартала.
О, мне, как человеку почвы,
как человеку агрегатов,
казалось все это нарочным
и несколько витиеватым.
Я очень пиво обожаю,
его отрыжку роковую.
Проблему я не столь решаю,
а сколь, – решив ее, – ликую.
Но в сердце чаще – ватно, утло,
по мелочам да и по сути…
Какое серенькое утро,
какие втоптанные люди.
1961–1991
«Рассвет сквозь иглы сосен…»
Рассвет сквозь иглы сосен.
Туман съедает снег.
Весна, а в сердце осень.
И деревянный смех.
Идем. Куда? Не знаю.
Ведут. Молчит конвой.
Россия, мать родная
с патлатой головой.
Явь источает запах,
тоску – не аромат.
Плывет, как дым, на Запад
великорусский мат.
1992
Домой
До чего же дико
на пустом шоссе.
Дождик. В сердце тихо.
И поля – в овсе.
Где я жил до этих
моросящих дней?
Где я пил? В буфете.
И не с ним, а – с ней!
…Горбится автобус,
производит шум.
Надо только, чтобы
не сдавался ум.
Надо непременно
шевелить мозгой.
А не то – коленом –
и под зад ногой!
1967
«Мать моя меня рожала туго»…
«Мать моя меня рожала туго», –
это мной услышано от друга.
Видимо, что так оно и было:
ржала и лягалась, как кобыла!
Не всегда оно бывает быстро, –
ведь кого на свет решила выслать:
не инструктора райкома, где там!
тунеядца, алкаша, поэта.
Потому и туго появлялся,
что весь мир тому сопротивлялся.
Торговали б водкой в животе, –
он бы и сейчас сидел в гнезде.
1963
«Вот вы ругаетесь, хватив из ложки супа…»
Вот вы ругаетесь, хватив из ложки супа
кипящего, хоть и не дали дуба.
Выплевывая кожу изо рта,
вы мыслите, святая простота:
«Как больно жить, как жизни тяжек труд!»
Но жизнь пройдет, вам рюмочку нальют,
и вы простите – Родине, жене, –
что жили как бы по уши в говне.
Зато теперь – в желудке – летний сад!
Еще одну! И – нет пути назад…
А вы ругаетесь, как нищий на помойке,
как мужики, что вышли из попойки,
как член Це-Ка, что вышел из дворца…
Ах, где ты, радость, радость без конца?
1969
«Не верю, что нас разлюбили…»
Не верю, что нас разлюбили.
Лет двадцать мы горькую пили.
Потом, озираясь смятенно,
тихонько полезли на стену.
Вконец освинело умишко.
Пришло бы из детства письмишко.
Хотя бы – единая строчка, –
три радужных слова и точка,
примерно, таких очертаний:
«Вернитесь, довольно скитаний».
1968
«Из черепа великого поэта…»
Из черепа великого поэта
я пил вино, скучая при свечах.
И терпкое, как смерть, кощунство это
ласкало кровь! И пенилось в очах.
И не было со мною в этот вечер
ни суеты, ни слез минувших лет.