Сижу на нарах...
Шрифт:
Текли стихи, и оплывали свечи,
и гениальность излучала свет.
1978
«Она на нем, прокисшем, виснет…»
Она на нем, прокисшем, виснет,
хотя и сознает, что он – не то…
Так на пожаре, вместо жизни
порой спасают… старое пальто.
1970
Белая горячка
Вот он связан, кусается,
в жилах пенится злость!
Посмотри-ка,
что с любимым стряслось.
В лимузине катал тебя,
мед стекал по усам.
Мог он беды отталкивать
без помощников, сам.
Жил поющий – не ноющий,
знал и этак, и так,
а теперь, как беспомощный,
подорвавшийся танк.
На графинчике с корочкой
занесло – и в кювет!
«Ну и пусть себе корчится!»
прозвучало в ответ.
«Помоги ему… кончится», –
снизошла ее мать.
А красавица морщится:
«Толку – ногти ломать!»
1970
«А в декабре все не было зимы…»
А в декабре все не было зимы.
И на асфальте белые окурки
за пять шагов разглядывали мы…
Отягощали ватные тужурки
сердца и плечи молодых людей.
И с отвращением воды касались чайки.
И вместо снега – высевки дождей
собак и горьких пьяниц помечали.
Все остальное пряталось: в дома,
под зонтики, под крыши лимузинов,
под крылышко унылое ума,
под стеклышко кафе иль магазина.
А я – среди собак и забулдыг –
не прятался, поскольку боль постиг.
1960–1984
«Стала рожа шире тела…»
Стала рожа шире тела,
шире задницы… Ну, что ж.
«Потолстел!» – гнусавит Стелла.
«Пополнел!» – гундосит Жорж.
– Да, братишки, – отвечаю, –
что поделать – разнесло.
Может, в Африку отчалить,
сбросить парочку кило?
Может, петельку накинуть?
Может, в водочке сгореть?
В брюхо ножик сунуть-вынуть,
чтобы, значит, похудеть?
Вот какое, братцы, дело, –
не влезаю в макинтош…
Извините, тетя Стелла,
не судите, дядя Жорж.
1969
«Стол из елового обрубка…»
Стол из елового обрубка.
Прозрачны рюмки-пузыри.
В моих зубах для форса – трубка,
в ней полыхает жар зари!
Качает музыка сознанье,
шипят в сосудах спирт и кровь.
Помоевидное лобзанье
пророчит чистую любовь.
Ложусь на черные простынки
и реагирую на твой
неженский лоб в тоске косынки,
на свой хотимец нулевой…
1965
«В электрическом поезде…»
В электрическом поезде
мы сидели вдвоем.
Что ты, золотко, роешься
в чемодане моем?
Я не пьян, паразитка ты,
я ужасно не пьян.
Шоколадною плиткою
сладок мой чемодан.
В неотправленном поезде,
угодившем в тупик,
я, раздетый до пояса,
в твою тайну проник.
У тебя зубы черные,
хищный ежится рот.
Слышу: вышла в уборную,
ткань газетную рвет.
Ах, репейник меж рельсами,
ах, бурьян между ног…
Я любил тебя весело,
как, по-моему, мог.
Дура, дура, не ценишь ты
моей лютой тоски.
В чемодане – не денежки,
в чемодане – стишки.
В чемодане бумажечки,
не в чернилах – в крови.
Моя злая фуражечка
набекрень – до брови!
Я нахмурился здорово,
ненавижу тупиц.
Связь тончайшая порвана
двух сомнительных лиц.
В неотправленном поезде
день и ночь – от и до.
Может, Богу помолимся?
Друг за друга? А – что?!
1965–1991
«Я тебя увидел в ветхом шелке…»
Я тебя увидел в ветхом шелке,
постаревшую, почти – другую…
Черный хлеб горбатился в кошелке,
глаз бутылки полыхал, ликуя!
Лик твой был совсем уже неженским
непогоды лик, травы в снегу,
лик тоски вселенско-деревенской,
лик луча, согнутого в дугу.
… Подойти? Испорченные руки –
приласкать? Кошелку поднести?
Но – очнулся! Все вы, бабы, суки.
Пусто в сердце. Холодно в груди.
1961–1983
«Домик больничный…»
Домик больничный,
бел персонаж.
Рублик наличный,
рублик, да – наш!
Дай твою руку.
Съешь поцелуй.
Чуешь разлуку?
Семечки клюй.
В сумке оплечной
фляжка вина…
Сумрак сердечный,
сгинь, сатана!
1968
«Божьих пташек непонятный лепет…»
Божьих пташек непонятный лепет.
Клетка жизни. Семечки любви.
Нет, с небес, как овдовевший лебедь,
я не кинусь камнем – не зови…
До свиданья, старые калоши,
мне обидно, если вы – насквозь,
если вы, отяжелев под ношей,