Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Тебе открою, почему я тороплюсь. Дело нечисто. Больно широка, как я погляжу, задница у Гаип-хана. Садится, шельма, на два стула. Я предуведомлял тебя, помнишь: могут появиться в ваших палестинах тайные нарочные. Появились…
— Джунгарские!
Так точно, сударь. И, по некоторым данным, Га-ип-хан согласился их принять — в надежде получить от Голден-Церена письменное послание. Оно ему обещано, это факт! Интересно мне, как далеко дело зашло… Вот какая петрушка.
— Хо! — вскричал Маман радостно. — Значит, вы далеко не уедете?
— Послушай, а что,
— Нет, — ответил Маман по-русски. — Не бросай… не бросай.
Гладышев молча усмехнулся и сел в коляску рядом с Мансуром Дельным. Маман вскочил на коня. За дальними холмами ждали джигиты, правда всего двое, а не десятеро, как накануне, — проводить… Но Гладышев велел вернуть их домой.
— Не следует… Это слишком заметно. А кроме того, милый ты мой, там, где я езжу, меня охранять — полка не хватит.
Рыскул-бий прибыл в ханский аул утром, как ему было назначено. И обнаружил, что гость уже отбыл. Обошлось дело без кунградцев. Тщетно убеждали почтенного бия, что ошибся гонец, спутал вечернюю зарю с утренней. Рыскул-бий не сомневался, что виной всему — козни ябинцев, хотя чьи тут козни, всем было ясно, никогда еще не было так ясно. Не задумываясь, он собрался уезжать, отказавшись от саркыта — угощения со стола почетного гостя.
Но затем Рыскул-бий остыл, узнав, что сказал русский офицер про виселицу и петлю для гнусного мясника, — кажется, еще не повешенного? Узнал Рыскул-бий и то, какую власть дал Маману Гаип-хан, уподобив ее власти ангела Азраила… И задумался.
Маман держался неожиданно, необъяснимо. Он встречал Рыскул-бия в ханском ауле, и у Рыскул-бия похолодело в груди, когда он увидел Мамана не на сером гунане, а на гнедом белоногом иноходце Оразан-ба-тыра. Но Маман на приличествующем расстоянии придержал коня и сошел на землю, приветствуя старшего, как будто меж ними не было самой крайней, кровной вражды. Рыскул-бий, ошарашенный, также сошел с коня со словами:
— Долгих лет тебе, сын мой, будь счастлив… Позднее, за саркытом, которого все же отведал
Рыскул-бий, в привычном споре, когда бии опять распоясались, хвастая заслугами своих родов, подстерегая и кусая каждый каждого на каждом слове, Маман был примерно скромен. Он молчал и слушал, но когда заговаривал, спор стихал.
Народ — это одно большое дерево, говорил Маман. Роды — это ветви, а корни — бии! Это дерево вечное, но если надколется ветвь или подгниет корень, будет ли оно так зелено, та ли будет красота? И еще говорил Маман, что засохшие сучья следует отсекать, иначе они зачервивеют, и ни один дятел не выберет из дерева всех древоточцев. Слова его звучали веско и загадочно: скорлупа жестка, зерно терпко и мясисто. Но не было в них ни угрозы, ни издевки, а тон — вроде бы вопросительный. Казалось, юноша, не лишенный ума и воспитанный в строгости, ищет мудрости большей, мудрости истинной у белобородых.
Рыскул-бий и сам не помнил, как растрогался ни с того ни с сего и как вырвалось у него из души:
— Сын мой… ум старца — озеро без дна, с высокой волной. Кто поглупей, утонет, а поумней — уплывет далеко. Иные безусые утешаются, что старики учат, учат да спать лягут. Это недоноски. Но пока мы поймем и покуда обнимем друг друга… озеро высохнет… никого из нас, сивых, в живых не останется.
И в эту минуту, глядя на Рыскул-бия, многие подумали: упаси боже, неужто старый беркут сломлен?
А далее Мурат-шейх завел доверительный разговор с Рыскул-бием, начав с того, что старые друзья, с кото рыми не раз ел-пил из одной чашки и горькое и сладкое, до обеда ссорятся, после обеда мирятся. И попросил Рыскул-бия заметить себе, что Маман-бий здесь без своего аткосшы… Что за спиной у Аманлыка? Протянутые руки да х у — х а х, надоевшие всем возгласы нищих. А Маман — не из тех детишек, которые лепят из песка дыни и тут же со смехом растаптывают их; он умеет довести дело до конца.
Рыскул-бий оживился, загорелся и сказал, что, ежели у Мамана в виду Есенгельды, кунградцы все сделают в угоду Маману, перельют одно озеро в другое! И что любопытно: Маман промолчал, но не возразил.
Бии зашептались, кривя губы. Их носы почуяли сговор.
— Ишь как раздули ноздри старики… С чего они так раздули ноздри? — Раздутые ноздри у человека — признак воодушевления.
Не минуло это ушей и глаз Гаип-хана. Что за напасть! Он ли не внушал Рыскул-бию: проклятье ябин-цам, оттирают всех плечом, сделаю их рабами кунград-цев… Все труды прахом.
— Устал я, — сказал хан. — Довольно с меня. Довольно с вас. Расходитесь. Спасибо за усердие Нуралы-баю. Аминь.
Маман провожал Рыскул-бия до выезда из аула, а Рыскул-бий видел, как трудно было Маману удерживать закусившего удила, нравного коня Оразан-батыра, не привыкшего идти позади. Рыскул-бий благодушно кивнул Маману, тот отпустил повод, кони поравнялись, и всадники некоторое время ехали рядом. Бии смотрели на них издали открыв рты…
Всю дорогу до родового гнезда томили Рыскул-бия думы, долгие, вязкие, как весенняя распутица. Тяжко старому человеку и в вёдро, а в бурю? Каково ему, когда небо над головой кренится, а земля дыбится под ногами?
Небо — русский офицер… Кто мог ожидать, что там отзовется такое эхо? Кто мы для русских? Инородцы. Кто они для нас? Иноверцы. Виданое ли дело, чтобы силы небесные заступались за нашего брата? Не должны и не могут эти силы видеть и различать никого и ничего ниже хана, как не видит, не различает, к примеру, бай чирей на теле чабана.
Сердце задыхалось у Рыскул-бия от страха, но — и от гордости тем, что будто бы говорил Митрий-туре про Оразан-батыра.
Горька была эта гордость. На земле так же отозвалось эхо грозное. Не все бии рода кунград одобряли такую месть за бая Жандоса, а из простолюдья не одобрял никто. Что греха таить, бес попутал, поспешил Рыскул-бий принять страшный дар Оразан-батыра, его последнюю жертву. Черный Куланбай хоть и не повешен, отлучен от душ и сердец, его не осуждают, но обходят, как чумного.