Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Он смутно слышал над собой голоса. И кажется, узнал голос Мурат-шейха:
— Не троньте его. Хуже будет… Его душит его же воля.
Потом — другие голоса. Их Маман не узнал:
— Дать ему камешком умненько по шее, пока не поздно, никто и не догадается, отчего он кончился.
— Я догадаюсь, почтенный Али-бий. Дайте сперва мне камешком по шее.
— Кто тут? Ты кто, бес? — Я Сейдулла, Сейдулла…
Невеселые, головы повесив, возвращались кунград-цы домой. Они выручили свой скот и впервые на памяти людей уходили из драки, из набега,
И все же кунградцы возвращались словно бы обманутые. Лишь Байкошкар-бий бодрился и передразнивал всех и вся; он трубил победу. Другие держались смирней, понимая, что это не конец, это начало. Хребтами своими чувствовали тяжкую руку, свинцом налитую, — руку неистового Мамана.
Впереди, из-за холма, выплыло облако пыли. Подскакал Рыскул-бий со свитой аксакалов. Рыскул-бий был вне себя. Услышав, что было у старого дуба, он стал выкрикивать полную бессмыслицу:
Так я и знал… Не верю своим ушам! Так я и знал… Неужто правда? Двух своих джигитов — к хвосту коней?
— Правда, хан кунграда, правда.
— Спросите у этого… кто-нибудь… еще раз… Я послушаю.
Спросили, как он велел, и Байкошкар-бий еще бойчей, в лицах изобразил, как было дело. Ломался он так, что всех насмешил, кроме Рыскул-бия.
— Джигиты, — сказал Рыскул-бий с внезапным пугающим спокойствием, — этот юнец, ваш ровесник, родился в рубашке. Он в ваши годы понял то, что мы не понимаем в свои, в возрасте пророка… Слава богу, родился человек истины и справедливости. На ваших глазах родился! Он прав: нет здесь врагов… все опустите руки, все…
Затем Рыскул-бий сказал, показывая на Байкошкар-бия, и голос старого беркута был, как прежде, непререкаемо властен:
— Попала мне в глаз соринка, я ее удаляю. Свяжите вот этого необузданного и бросьте поперек его коня. Живей!
Сказал и сам поразился, как торопливо, безропотно джигиты исполнили его приказ. Байкошкар-бий не противился, слова не обронил, ушибленный нежданным срамом. Пожалуй, дурре Абулхаир-хана, даже дурре, были бы менее срамны.
Сунулся было к Рыскул-бию Есенгельды, подбоче-нясь, ломаясь, как его бойкий родитель:
— А не стал ли скудеть ваш мозговой кошель, бий-отец? Выживаете…
И не договорил, едва увернулся от удара нагайкой. Большего, впрочем, этот желторотый не стоил. На боль шее он и не отважился. Заступился за отца — на словах дерзко, и ладно. Какой смысл попадаться под горячую руку? Никто из биев не встал на сторону Байкошкар-бия. Не любят его… Рады, что хан кунграда в ударе!
Есенгельды все же надеялся, что на виду у аула Байкошкар-бий будет посажен на коня. Как-никак он правая рука головы рода. Ничуть не бывало! Байкошкар-бий проехал, лежа на животе поперек седла, дрыгая затекшими ногами, через все попутные аулы, и соседские и свои. Пялились на него всласть и хозяева и слуги, и стар, и млад. Детишки бежали следом, разглядывая, как он пыхтит, кашляет и плюется, удерживая позывы тошноты.
16
Рассвело, когда Маман пришел в себя. Со стороны аула доносился напевный голос ахуна Ешнияза, — он призывал к первой молитве. Но в домах и дворах было тихо, привычного радостного утреннего возбужденья не заметно. И даже скот, идя на выгон, мычал и блеял уныло, как бывает, когда у людей голод или мор.
Поблизости от Мамана сидел на травяной кочке Сейдулла. Маман поздоровался с ним.
— Что, сынок, туманы рассеялись? Не съехал ты с глузду, однако? — спросил Сейдулла.
Маман огляделся:
— Где Избасар и джигиты?
— Где им быть? Привязаны к арбе посреди аула. Дети, жены, бедняги, небось цельную ночь просидели у их ног. Сидят и сейчас… Всё чин чином, как ты велел.
Маман кивнул:
— Подите, отец, велите их отвязать. Скажите им спасибо, что стерпели. Скажите: прошу у них прощенья.
— А ты сам? — спросил Сейдулла. — Сам не скажешь? Оно краше.
Маман ответил странно:
— Я не один…
Потом он поднял с земли тело Убитого Аллаяра. И понес его мимо старого дуба.
На минуту он задержался на том месте, на лугу, где всего две недели назад лежало поверженное тело Оразан-батыра. Вот здесь была красная лужа. Она не выцвела и вовек не выцветет. Маман постоял, глядя на нее, и пошел дальше, в аул. Легка была его ноша и красива.
Неправда, что страшны эти застывшие вывернутые руки и ноги, безликое лицо. Высоко подняв голову, Маман пронес Убитого Аллаяра через весь аул, из конца в конец. Он шел с ним к холму, на котором светился в утренних лучах солнца мазар Оразан-батыра.
Аул был пуст и нем, когда Маман в него вошел: ни человечьего голоса, ни собачьего бреха, ни птичьего посвиста. Вымер аул. Но он был полон людей, как в дни больших годовых молений, когда Маман из него вышел. Сперва выглянули и потянулись следом мальчишки, тараща глаза, разевая рты, потом вышли старики, стирая ладонями со своих морщин тощую одинокую слезу, потом джигиты, опустив руки, затая дыхание. Пообок тащились псы, поджав хвосты, пугливо подвывая.
Женщины остались у порогов своих домов; девочки цеплялись за их подолы. Женщины побежали бы бегом, распрастывая волосы, ломая руки. Им нельзя. Им плакать отдельно от мужчин.
Правду сказать, не все потеряли голову. Не было среди шедших за Маманом самых старших, биев, ибо им не к лицу этакие порывы. И то ли велел Гаип-хан, когда давал Маману волю?.. Не было и Мурат-шейха, а также ахуна Ешнияза. Вера самовластна, вера любит канон. Воля у верующего одна — спрашиваться у бога и у духовного отца. Маман не спрашивался, и то, что он делал, было ни на что не похоже, а значит, на грани греха.
Шло за Маманом простонародье, беднота, падкая на зрелища, не оглядываясь на то, что хозяева остались дома. И уже это было неприлично и греховно. Если припомнить, бывало подобное и прежде. Не впервой увлекал Маман людей из-под хозяйской руки. Садился на коня — народ за него орал… А как смутился народ при побиении камнями?.. Теперь Маман шел, казалось, из самой бездны и опять волок за собой самые низы.