Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Лишь однажды защемило сердце, когда отец рассказывал о своем обратном пути из Хивы:
— Еле дотянул. Месяца полтора валялся больной у одного благодетеля, выходили меня его дочери. Отчего болел? От дум, от вечных дум. Ими голодного не накормишь, голого не оденешь. Но пухнешь от них, как от волчанки. Видать, напоследок я съездил так далеко. Пора… пора и мне на покой. Устали старые кости. И если уж ехать, то в самые дальние долы, на вечный покой.
Странно звучали из уст отца эти непривычные слова. Маман
Тем временем солнце перевалило зенит. Близился час послеобеденной молитвы. У старого дуба — тишина. Даже кони не ржали и не фыркали. А люди все чаще посматривали в сторону глиняного возвышения в центре аула; оттуда, за отсутствием минарета, призывал правоверных к молитве аульный грамотей ахун Ешнияз. Он, однако, не показывался.
Ненадолго общее внимание привлекли два всадника — Убайдулла-бий, редкобородый, и добрейший Дав-летбай-бий. Они медленно приближались к аулу. Все знали, куда бии ездили, и догадывались, с чем они возвращались. Не с добром, нет, не с добром.
Бии ездили к Гаип-хану, и он не поехал с ними.
Велел сказать, что ему тут делать нечего. Пролитая кровь возмещается кровью пролившего ее. Не нами сие установлено, не нам сие отменять. Ежели кровно обиженные согласятся простить обидчика — ладно, быть по сему, ежели нет, пусть Маман простит хана, который его полюбил и будет оплакивать, как сына. Хан его помиловал однажды, взяв на себя грех, а дважды — не властен, ибо кровь убиенного вопиет перед богом и сам господь грозит хану незримым перстом…
Вместе с тем Гаип-хан велел строго сказать собравшимся у дуба, что ключ всех дел с русскими в руках Маман-бия, и Маман-бий — в ответе за оные дела. Строго велел сказать.
Выслушав это повеление, Мурат-шейх понял, что на уме у Гаип-хана не столько русские, сколько Абулхаир-хан и его приговор Маману. Как скоро подоспела и как дешево обойдется Абулхаир-хану расправа над ним. Не послушался непокорный раб ханского совета — ехать помедленней, теперь наглотается пыли… В бессильном отчаянии смотрел перед собой Мурат-шейх, и глаза его походили на сплошные бельма.
Далее подъехал Есим-бий, голова рода жалаир. Он привел своих джигитов, и те встали рядом с ябинцами. Они соседи, и Есим-бий порешил, что сегодня им стоять рядом. Но это никого не утешило. Недоставало еще, чтобы соседи кунградцев собрались да встали рядом с ними.
От Рыскул-бия прискакал новый гонец, гарцуя на коне, нагло крича:
Где ахун Ешнияз? Почему не зовет к молитве? Вы убили его!
И по ту и по эту сторону старого дуба снова зашумели. Джигиты, которые спешились было и развалились на лугу, ожидая назначенного часа, взлетели в седла и стали горячить коней.
Тогда-то и появился у старого дуба Оразан-батыр, а с ним Маман. Все крикуны разом умолкли, а Маман с содроганьем понял до конца, до оторопи, что натворил там, в паутинных зарослях тамариска, в самозабвении гнева. Там случилось непоправимое, здесь с минуты на минуту начнется неуправляемое, бессмысленно кровавое, война двух родов, двух пластов одного народа, одной земли.
Минувшую ночь и долгое смутное утро Маман словно бы отдалял от себя это понимание, это страшное ожидание, внимая отцу, радуясь его мудрости и силе. Теперь он чувствовал, что близится неудержимо, неотвратимо — самое дурное, самое темное.
Солнце склонялось к закату. Ешнияз-ахун так и не показался на молитвенном возвышении. Не было зова к послеобеденной молитве. Время шло к молитве предзакатной, третьей из пяти каждодневных молитв право верных. И правоверные в душе благодарили ученого ахуна за промедление, исподволь косясь уже не на молитвенное возвышение из земного праха, а на грозное небо.
Мурат-шейх сам поехал к кунградцам. Рыскул-бий выехал к нему навстречу.
И поразило Мамана то, как напутствовал Оразан-ба-тыр шейха, какими серыми словами:
— Может, бий пожелает говорить со мной? Может, есть у него на душе невысказанное? К обещанному скоту прибавьте моего коня… и мои доспехи, — они стоят пяти аргамаков…
Сопровождал шейха известный всем Избасар-богатырь, великан с головой ребенка. Встретились шейх и бий в тени дуба, говорили тихими голосами, и никто их не слышал, но все видели, как Избасар-богатырь два раза хватался за свою дубину, притороченную к седлу.
Вернулся Мурат-шейх ни с чем. Поехал с прямой спиной, приехал согбенным старцем, на которого жалко было смотреть.
Оразан-батыр крякнул зычно и велел сыну сойти с коня.
Маман сошел.
Велел подойти к его стремени.
Маман подошел.
Велел поднять голову.
Маман поднял.
С жадностью ненасытной смотрел Оразан-батыр в лицо сына, словно запоминая его смуглые дочерна скулы, жгуче-черные глаза, юношески толстые губы и оттопыренные уши, похожие на ладони. Слезы брызнули из глаз батыра, он смахнул их с бороды, угрюмо бормоча:
— Стой, не дергайся, еще посмотрю.
А потом повернулся к Мурат-шейху, положил руку на луку его седла, сказал, как два года назад, уезжая в Хорезм:
— Ну, а теперь, мой шейх, поеду я… — Пришпорил коня и поехал к дубу.
У шейха, точно у покойника, отвалилась нижняя челюсть.
Рыскул-бий еще издали закричал батыру:
— Шейх уже нас поучал! Вам нас учить нечему! И преславные ваши доспехи поберегите… Сына своего преступного подайте…
— Я вместо сына, — сказал Оразан-батыр негромко, но эти три слова услышали все на огромном лугу, но обе стороны дуба. Услышали и сказанное затем:-Пусть моя кровь положит конец кровной мести раз и навсегда. Жизнью своей заклинаю: раз и навсегда!