Сказание о Маман-бие
Шрифт:
— Ай-яй…
Побежал к своему коню, вскочил на него и ускакал.
Гнал коня, не жалея, до своего аула. Ворвался в юрту Мурат-шейха, увидел, что она полна народа, закричал хрипло:
— Отцы мои, братья мои, я убил… я убил! — и повалился ничком на землю у очага. Плечи его судорожно тряслись.
А когда его подняли, он увидел, что на заглавном месте сидит Оразан-батыр — впервые после двухлетней разлуки. И перестал трястись.
Сняли с Мамана мокрую одежду. Открылось, что он весь окровавлен. Рана была не опасная, но кровоточила непрерывно. К ней приложили листья подорожника, а также свежей липкой паутины и перевязали.
Маман рассказал, как было дело.
— Рано, рано ты… руки замарал, — сказал Оразан-батыр. —
— Отец… правда ли, что вы были с одним русским, по имени Муравин, в Хиве, у Надир-шаха и что вы остановили войну?
— Правда, сынок. Стало быть, остановили. А ты ее спустил с привязи, как бешеного пса…
— Не прощаете меня?
— Нет. Губит нас междоусобица. Много ли нас осталось? Десятая часть… Нет, — повторил Оразан-батыр.
12
Да будет проклят тот день.
Едва забрезжило на востоке, на аул ябинцев, еще спящий, надвинулась туча конных кунградцев с дубинами, топорами, копьями и мечами. Аул пробудился от тяжкого топота и воинственных криков. Война стояла на пороге, у одинокого старого дуба.
Заметались люди. Женский вопль, детский плач, рев и блеяние скота покатились по аулу, как бурные волны с пенными гребнями. Кто кинулся собирать, прятать добро — вещички, которые получше, а кто и резать последнюю корову, набивать мясом бурдюки, чтобы не досталась она неприятелю. Как водится в такую пору, девушки в возрасте невест и близко к тому принялись мазать себе лица сажей и золой. Этот навык они унаследовали от матерей, переживших годину белых пяток. Этот навык впитали с молоком матери наравне со способностью любить и рожать. Старшие скликали джигитов и вооружались чем попало, что было под рукой. Иные, посмелее, попроворней, уже выскочили к дубу, гарцуя на конях, крича во все горло. Они походили на первые крупные капли с грозового неба. А вскоре и по эту сторону дуба встала туча конных ябинцев.
Обе стороны выжидали и сторожили друг друга, согласно чину и порядку не разбойному, ратному. Этот чин и порядок не затоптали в памяти ни татары, ни джунгары своим разбойным бесчинством. И вот от тучи кунградцев отделился конный бирюч с белой тряпицей на копье, он же — парламентер, миновал дуб и утонул в туче ябинцев. Его проводили к Мурат-шейху.
— Рыскул-хан сказал… — начал бирюч, надувая шею, подобно индейскому петуху. В особо важные минуты кунградцы именовали своего главного бия ханом, чтобы подчеркнуть, как многолюден и могуч их род. — Пусть не прольется без нужды кровь. Выдайте нам Мамана! И мы квиты. Кровь за кровь, голова за голову, честь по чести. Будем ждать до послеобеденной молитвы.
Затем бирюч уехал неторопливо, чтобы не уронить себя и чтобы все им вдосталь налюбовались.
Сердце Мурат-шейха разрывалось от боли. Давно ли сидели рядом за дастарханом, ели из одной посуды, отдавая друг другу долю хлебной лепешки. Ныне мы жаждем крови человеческой и не уступим друг другу капли.
Тщетно Мурат-шейх посылал своих бирючей к Рыскул-бию, предлагал за голову бая Жандоса много голов скота, куда больше, чем полагалось… Выкуп за убийство — это вполне честно, прилично и достойно! Мурат-шейх набавлял и набавлял число голов, пока не вышло вдвое противу вначале предложенного. Каждый раз следовал отказ.
Тщетно шейх взывал к милосердию, к великодушию. Его речи могли бы растопить ледяное сердце и расплавить железное. Но Рыскул-бий не смягчался, наоборот, ожесточался.
Тогда шейх воззвал к благоразумию: только что так счастливо возобновлено великое дело, не было бы нам удачи без Мамана и не будет без него, а дело — жизни и смерти всего народа, людям и господу угодное. Что скажут русские и что скажем мы, опамятовавшись, без Мамана?
На это последовал ответ вовсе безумный и вконец бесстыдный:
— Мы для русских, как и они для нас, все на одно лицо… Пошлем Есенгельды! Он тоже знает русские слова: сарь Петыр… и как там еще? брать за подол сариц… А хан Абулхаир даст за голову Мамана столько скота, сколько шейху нашему не снилось.
Торговля шла сверху донизу, оголтелая. Передовые всадники из обоих родов сближались у дуба и судили-рядили, распаляясь до ора и визга, какова цена крови, чести, совести, закону и беззаконию.
— Мы породили Оразан-батыра и Маман-бия, наш род.
— А мы убьем… и баста!
— Как убивался для всех вас батыр и как — Маман!
— Убьем, тогда сочтемся.
И что всего горше: их была правда, их право, тех, кто хотел убить. Такой закон. Другого нет и не бывает.
Оразан-батыр не спал всю ночь. Говорил с сыном и не мог наговориться. Вырос сын, чудно и быстро и славно вырос. Ныне на этой печальной земле не одинок Оразан-батыр. Теперь не один коренник в упряжке, их двое.
Что будет дальше, Оразан-батыр видел наперед. Стало быть, так ему суждено: вернуться домой, чтобы помереть. Благодаренье небу, что не на чужбине. Спать мягче в родной земле, И он неторопливо и, кажется, безмятежно подбивал итог. Душа его была полна и горда; в глазах светился роковой свет. В тот день и его судьба, и судьба его единственного сына, и судьба двух заглавных родов, тянувших вековечное ярмо жизни народной, были в его иссеченной морщинами и шрамами деснице.
— Не зря сказано: если взобраться, то в гору, — говорил Оразан-батыр сыну. — Эта гора — русские. Джунгары — пропасть. Зрячие видят, сын мой: светит и сильно светит оттуда, с русского поля. Со стороны гор поднебесных, джунгарских- темень непроглядная. Бывала в мире темень и погуще, нестрашней, не на два десятка лет, на два с половиной века. Чингис зашел далеко за Русь, а биты татары русскими. На то воля божья, но… и людская… Как ты говоришь, нужда. Не по вере господней, а от земной нужды пошел хан Абулхаир на русский свет, затаптывая наши следы, чтоб не видно было, что его опередили. Година белых пяток переполнила чашу. В эти края мы с Мурат-шейхом уводили народ — не только подальше от войны, но и поближе к русским пределам. Льемся мы все, течем на русское поле, как при дедах и прадедах, — такой наклон у земли, а куда земля клонится, туда и небо… Ты это понял, как вижу. Что еще полюбилось мне в тебе, запомни: то, как обходишься с сиротами. Посадил на коня сына пастуха, молодец! Держись этой силы, копи ее терпеливо, как бы ни презирали <ее старшие, власть имущие. Собирай вокруг себя друзей побольше, пусть безродных, нищих, пусть не по крови, по духу, по извечной народной нужде, — она сильней кровного братства. Никто тебе этого не скажет, я говорю, а говорю, потому что… чего я не сумел, ты сумей. Не дай общипать свои крылья, как у меня общипали… Дальше скажу тебе, сын: как огня, как чумной заразы страшись междоусобицы. Ее убивай без пощады, жизни своей не жалея. Трави ее изо всей мочи, пока сам не падешь бездыханный. Тут все к месту — и хитрость, и ловкость, и лукавство. Это твой первый враг на всю жизнь. От того, как ты с ним совладаешь, будет видно, глубоко ли, мелко ли плаваешь, далеко ли уплывешь… Вот и мое последнее слово будет против той распутной, дьявольской бабы — междоусобицы. Сведу-ка я с ней старые счеты. Чтобы осталась зарубка на память… на нашей земле, у нашего дуба! Что вы хотите делать, отец? — спросил Маман. Увидишь, сын, — ответил Оразан-батыр.
Затем воздел старый батыр на свое могучее тело воинские доспехи, грузно взобрался на гнедого белоногого коня и тотчас сросся с ним воедино, в одно живое существо, которое видывали некогда наши предки на ратном поле, в деле чести, а ныне уже не увидишь.
Маман смотрел на отца с восторгом, стараясь никак и ничем себя не выдать, ибо сдержанность — украшение мужа. В ту минуту Маман не испытывал особого беспокойства и сердце его билось ровно, уверенно, потому что отец был с ним, отец тверд и хвалил его.