Сказание о Маман-бие
Шрифт:
Хан прищурился, словно говоря: знаешь, хитрец, знаешь.
Коляска сильно качнулась на ухабе, хан сердито сморщился.
— В чем же сила мудрости?
— В правде, хан наш.
— У нас с тобой разные правды, у меня — одна, у тебя — другая, — сказал хан. — Нет па земле одной правды, одна только на небе.
Маман промолчал, заметив себе, что эти слова стоит запомнить.
— Ну, а в чем сила хана? — спросил Абулхаир-хан, заворачиваясь поплотней в шубу.
— В войске? — ответил Маман вопросительно, стараясь угадать, к чему он клонит.
Хан
— Войско хана — его дастархан неистощимый, скот неисчислимый, бескрайние земли-луга… и слуги, всегда в поту, от зари до зари, от колыбели до могилы, ибо пот, бий мой, дороже крови.
«Пожалуй, — подумал Маман. — Потому ты и хан, что сильней всех мошной. А вот мой отец, батыр, — подумал Маман далее, — слаб мошной. Войско его сочтешь по пальцам. В чем же его сила? В сердце, в уме?.. — Маман стиснул зубы и сказал себе:- В том, что он не слуга хану. У Оразан-батыра — свой хан, им самим избранный. Его великий хан — многострадальный народ каракалпакский».
— О чем думаешь? Что у тебя такое на роже написано? — рыкнул внезапно Абулхаир.
— Свет… свет от лица великого нашего хана… — ответил Маман.
Абулхаир почувствовал иносказание, но не разгадал его и на минуту проникся словно бы новым злым и уважительным интересом к этому мужественному и неглупому, никак не глупому юнцу из родовитой, но оскудевшей, вдрызг разоренной, осиротевшей семьи… Для него, хана, он был выродком и уродом, был рабом. Был и будет! А ведь вот посажен раб им, ханом, на то место, где сидеть бы тайному советнику или по крайней мере поручику, и ведь усидел, усидел породистый пес, и не хан ему, а он хану загадывает загадки.
— Вот что тебе скажу, бий: не плюй в колодец, из которого пил и пьешь, — холодно выговорил хан.
— О хан наш, мы, черные шапки, так говорим: место, где один день вкушал хлеб и соль, благословляй сорок дней. Но если в колодце вода иссякает, а рядом большая река… стоит ли ждать у колодца смерти от жажды?
— Молод… а рассуждаешь… — ответил хан уклончиво. — Ты должен помнить годину белых пяток, в которую осиротел. Она оголила всех перед господом, как в день конца света, и открылось, что мы с вами — народы-близнецы, казахи и каракалпаки… Можно ли это забыть?
— Помилуйте, хан наш! — воскликнул Маман с наивным изумленьем. — Я не ослышался? Разве могут быть близнецами — вы и никому не известные морды? Разве есть в этой степи такой народ — каракалпаки? И разве у нас и у вас на земле — одна правда?
Абулхаир-хан громко расхохотался — с откровенностью истинно широкой души, со свободой, подобающей его величию. Поманил Мамана к себе пальцем и мазнул его ладонью по щеке; рука хана была тяжела и покрыта рыжими, как верблюжья шерсть, волосками.
— Рисуешься храбрецом… но у храброго мужа слово не расходится с делом! — сказал хан. — На твоих глазах творится коварство, а ты пустословишь, сложив руки… Непохоже на тебя.
— Какое коварство?
— Будто не знаешь! Самое преступное: ссорят нас бесстыдно, суют мне в руки нож, а вам, черным шапкам, шило. Собственными ушами слышал, что ваши старейшины задумали… Ни много ни мало — захватить ханство Малого жуза! А может, это и так? Вы головы лихие… Поэтому я и вышел из себя, распушил вас под горячую руку. Теперь понял? Смекаешь, откуда ветер дует? Слышал-то я эту подлость от человека, которому верить не надо, а не верить — трудно, ох как трудно…
— Кто, кто он? — пробормотал Маман.
Тот самый, который напялил на тебя эту зеленую тряпку.
— Митрий-туре! — вскрикнул Маман, ошарашенный, готовый рассмеяться хану в лицо, готовый заплакать от смеха.
Абулхаир-хан понял его по-своему. С младенчества, всем своим существом, сжился хан с тем, что его суд — непререкаем и неоспорим, а приговор бесповоротен. Всю свою жизнь привыкал к беспрекословию своих слуг, больших и малых, и любил его горячей, чем своих жен.
С удовольствием наблюдая смятение Мамана и в мыслях не держа, что тот может ослушаться или воспротивиться, Абулхаир-хан сказал, смакуя слова:
— Это простить нельзя. Спустишь раз — проиграешь многажды. Надобно его наказать примерно, чтобы вперед неповадно было. Едет к вам — самый подходящий случай. Пугнуть его, чтобы прибежал назад, ни живой ни мертвый, помешанный, как после пытки в бухарском зиндане. А можно… можно и перестараться, бий мой… чтобы и вовсе не прибежал. Сгинул бы, подобно дыму из кизяка, без запаха, без цвета. Этого не осужу.
Затем хан добавил доверительно, как соумышленнику, как равному:
— Был у нас схожий случай — с мурзой Тевкеле-вым, лукавым татарином, теперь уже русским полковником. Два года водили его за нос, играли с ним, как кот с мышью. Два года висел он на волоске. Твой отец Ора-зан-батыр помешал оборваться волоску. Исправь его глупую ошибку. Не дай господину поручику стать господином полковником.
И еще сказал хан:
— Хочешь благополучия и мира между нами? Хочешь своих осчастливить? Пусть эта одежка станет памятью о храбрости, которая не по плечу твоему отцу… возвысся!
Маман наконец перевел дух. Встряхнулся, точно от бредового сна.
— Вы… кажется… что-то сказали, хан наш… простите?
— Хан свое слово не повторяет, юный бий. И воля хана — воля самого аллаха.
— Хан наш… так ли я понял? Чудится мне… здесь пролетела птица поспешности, с красными когтями… Терпение, говорят, это тень, спасающая от убийственного зноя… Здоровы ли вы, хан наш?
Это было нестерпимо. Но Абулхаир-хан умел быть хладнокровным. Он не унизился до угроз, тем более увещеваний, лишь сказал себе, что этот раб умрет.
— Бог дал удачу твоему языку. Однако молодость — конь необузданный, — заметил хан со светлым беззаботным ликом.
— Я утомил вас, хан наш, позвольте мне уйти, — сказал Маман, не поднимая глаз: в них горел огонь презренья перед быстрой смертью, которая сидела прямо напротив него, на кожаных подушках, в богатой шубе, такой огонь упоения бесстрашием, которого хану не следовало видеть.