Сказания земли Ингесольской
Шрифт:
— Всегда есть след, Ире. Пусть слабый, пусть остывший. Зимой — был. Сейчас — нет. Я искал…
Зачем так долго, шаман? Если следа все равно не было…
— У меня волчье чутье, понимаешь, — и ничего. Пепел, паутина, пыль, и запах… Затхлый.
Тридцать четыре часа среди пепла и пыли. В затхлой пустоте…
— Я сейчас встану.
— Не вздумай. Лежи.
— У меня вся шерсть в паутине. Я испачкаю тебе постель.
Озноб по спине. Что ты несешь, ты же заговариваешься…
— Подожди минуту, Ланеге, я скоро.
Глупая мысль, но лучше делать хоть что-то,
Выскочила на двор, сломила с черемухи ветку. Извини, сестра. Ты ведь поможешь, я знаю. И с крапивы листьев. Ты кусаешь пальцы, сестра, но ничего. Понимаешь, мне очень нужно. Прости. Пожалела, что нет смородины, а бежать за дикой далеко. Ну что есть… И с бузины ветку. И смолистой коры с чурбака.
Как раз и чайник закипел.
Ветки и листья в миску, залить кипятком. Смола, бузина и черемуха, и крапива, которая против всякого зла… Густой, свежий дух по всей комнате. Остыло быстро — миска широкая. Намочила край полотенца, отжала, чтобы не капало.
По лицу, осторожно. Легче?
Кажется, да. Дышит глубже.
Тебя бы всего обтереть… а собственно, почему бы и нет? И одежду выстирать.
Только сохнуть будет долго, а переодеть не во что. А тебе же непременно на остров… и понятно почему: тридцать четыре часа в поселке, это долго, нельзя. Люди…
Ох, как я зла сейчас на людей.
Ладно. Хотя бы проветрю, может, будет лучше. И плевать, что скажут, увидев на моей веревке твои штаны.
Когда она его раздевала, он попытался сопротивляться. Шлепнула по рукам.
— Хочешь валяться тут в паутине? Не выйдет. Терпи.
Подчинился.
Жаль, что я не вижу этой паутины, которая так ему мешает. Значит — просто всего. С ног до головы. В глазах щиплет от беспокойства и нежности. Нельзя же так себя загонять. Сумасшедший ты, Чигирский Волк, как есть сумасшедший.
Спросила все-таки:
— Зачем — так долго, Ланеге?
— Я же виноват. Я проклял… Унке услышал… Это я сделал, Ире. Мне и исправлять…
И совсем тихо:
— Но я не смог.
Закутала в одеяло, легла рядом, обняла:
— Спи.
— Мне домой…
— Знаю. Я разбужу на закате. Спи же.
Уснул.
…Уезжали — за спиной медленно гасло небо.
Уже в темноте перестирала все вещи. Подумаешь — не видно. Обычной-то грази на них нет… Хотела и шаманскую рубаху — хотя бы вытрясти, что ли, — Ланеге остановил:
— К ней не липнет, оставь.
— Будь моя воля, я б ее прокипятила вместе с твоей волчьей головой.
Засмеялся.
— У меня шерсть облезет, ты что.
Вот пожалуйста, шутит.
От облегчения всхлипнула.
— Эй, милая, посмотри на меня.
Помотала головой.
— Я тебя напугал, да? Прости, Ире… ну не плачь.
Сели на крыльцо, прижались друг к другу. Долго сидели молча. Ничего не хотелось, да и сил не было. Просто вот так, рядом, и чтобы лес и озеро.
И никаких людей.
…Маканта дотянула до четверга.
…Когда старуху хоронили, у Ирены болела голова. То ли сказалось напряжение последних дней, то ли простыла на ветру, — тут же всегда ветер, редко
Ланеге сопровождал мертвую в Долгий Лог, ушел еще утром, и освободится только к ночи. Родственники уже возвратились в поселок, собирали угощение, — как положено, для всех и каждого, — а ему опускать завесы и закрывать пути, чтобы ни одна тень не просочилась непрошенной. Опять вернется, сутулый от усталости.
Скорей бы ночь.
Лежала у себя на жилой половине, полусонная, в обнимку с котом, до самого поминального ужина. Пойти на него было испытанием… но не пойти — смертельным оскорблением. Так что собралась, оделась в лучшее, морщась, когда приходилось нагибаться — а особенно выпрямляться, в висках стреляло, — добрела до старухиного дома, сказала приличествующее случаю, отломила кусок пирога и ушла настолько быстро, насколько позволяли приличия. Перед глазами висела невнятная муть, кажется, даже лица поблекли, а слова вылетали изо ртов, окруженные грязно-серым туманом задних мыслей, сплошь неприязненных. «Явилась, как ни в чем не бывало, если б не ты, еще пожила бы бабка…» — а вслух: «Орей, проходи, помяни с нами».
На улице дышалось легче, и виделось четче. И голову ломило меньше. Но все равно дурнота подступала к горлу. И где-то далеко, почти неслышно, обрывками, тошное: «старая-то небось видела… и что — без ума? без ума виднее… не вытащил, не старался как должно… старался, да не сумел… вытянула силы, варак… бабка знала, не к добру… ослабнет шаман — пропадем…» Тротуар размылся перед глазами, поплыл вбок и вверх, колени ударились в доски, и ладонями по заносистой древесине, хорошо не лбом. Зуденье в ушах стало громче, но неразборчивей, зато еще противней. Поминальный пирог просился наружу, чтоб его. Встала, стиснув зубы, заторопилась, спотыкаясь, почти дошла до дому — и поневоле остановилась у забора, потому что пирог все-таки внутри не удержался. Стыдно-то как, хорошо хоть, не видит никто…
Долго полоскала рот, все казалось, никак не уйдет мерзкий привкус. Голоса не умолкали, но стали тише и слились в ровное «га-ба-га-ба». Виски ныли. В доме казалось — душно. Села на крыльце.
Шаги, скрип досок под легкими быстрыми ногами, оклик:
— Орей, ты тут, Ирена Звалич? — как свежим ветром по лицу.
Ерка.
— Орей, — ответила. — Тут я. А ты что не на поминках, со старшими?
— Мама сказала, нечего пихаться, и так тесно, иди домой. Ну я и пошел.
И завернул через весь поселок в другую сторону — к нему от Маканты никак мимо библиотеки не получится.
Подошел, уселся на нижней ступеньке.
Человек без задних мыслей. Нет, вру, — как у всякого, задних мыслей у мальчишки хватало, — но ни одной злобной и ни одной гадкой. Как свободно дышится рядом с тобой, Ерка Теверен. Он не понимает, что мне плохо, только чувствует — непорядок какой-то, пришел убедиться: все нормально.
И вдруг действительно стало — нормально. И «ба-га-га» отдалилось и затухло, растворившись в ночи. И голова прошла. Даже ссадины на ладонях перестали ныть.
И, оказывается, уже довольно давно в бузине свистит птица. Я и не слышала…