Скуки не было. Первая книга воспоминаний
Шрифт:
Наконец стул был отрегулирован, и я усаживался.
В черной полированной поверхности рояля отражалось мое лицо, чудовищно вытянутое, удлиненное, с оттопыренными ушами и полуоткрытым ртом.
Смотреть на это лицо было смешно и интересно.
Вдоволь насмотревшись, я ставил перед собой ноты и тупо начинал играть до-мажорную гамму, прислушиваясь к звонкам телефона в коридоре.
Каждую минуту с работы могла позвонить мама.
— Играет, — вполголоса говорила в трубку Марья Никифоровна. — Да как сказать… Часу не прошло, а полчаса верных.
После такого разговора я чувствовал себя спокойнее,
Так бы, наверное, все это и продолжалось, если бы я вскоре не сделал необыкновенно важное для меня открытие, сразу превратившее эти ежедневные унылые, томительные часы в счастливые, бешено мчащиеся мгновения.
Случилось это так.
Мой одноклассник Шурка Малышев дал мне почитать пухлую, растрепанную книгу. На старой газете, заменявшей ей обложку, чернильным карандашом было старательно выведено: «Дюма. Три мушкетера».
Шурка уверял, что книг лучше этой просто нет на свете. В книге было страниц семьсот. А дал он мне ее только на один день.
Я читал ее все шесть уроков. Я сидел за своей партой, изрезанной перочинным ножом и разукрашенной лиловыми чернильными потеками. Книга лежала на коленях. Иногда кто-нибудь вслух произносил мою фамилию. Я как во сне отвечал что-то про земноводных или про равнобедренные треугольники и снова возвращался. к захватывающей истории о том, как молодой задиристый гасконец отправился в дальний путь на поиски счастья. Только и было у него — горячее гасконское солнце над головой, горячая гасконская пыль на ботфортах да старая отцовская шпага. Но ни один человек во всей Франции, будь это даже сам король, не мог безнаказанно оскорбить его насмешливым словом или насмешливым взглядом.
Придя домой, я, не отрывая глаз от страниц, наскоро проглотил оставленный мамой обед и с ужасом вспомнил, что надо идти к Волковым играть проклятые гаммы.
У меня не хватило мужества не пойти. Но оставить книгу дома я не мог. Я взял ее с собой.
Устанавливая на пюпитре ноты, я с ненавистью поглядывал на Марью Никифоровну — единственного соглядатая моих ежедневных мучений. И вдруг я увидел, что она не обращает на меня никакого внимания.
Я воровато поставил книгу на пюпитр и в то же мгновение перенесся в веселый город Париж, где меня ждали интриги кардинала Ришелье и коварной Миледи.
— Начнем, пожалуй, — сказал д’Артаньян, и восемь шпаг сверкнуло в воздухе.
Комната огласилась унылыми звуками до-мажорной гаммы. Но в моих ушах звучала другая музыка:
— Над чем вы смеетесь, сударь? Скажите вслух, и мы посмеемся вместе!..
В этот день я понял, что старушка соседка ничегошеньки не смыслит в том, что я играю и как играю. Выполняя мамин наказ, она только взглядывает время от времени на часы, чтобы я, упаси господи, не кончил свой урок на десять минут раньше.
Это и было открытие, круто изменившее мою жизнь.
С этого дня соседка в разговорах с мамой не могла нахвалиться мною. Еще бы! Я стал отдавать музыке все свое свободное время.
Каждый день я ставил на пюпитр рояля новую книгу. Пальцы мои, привыкшие к безучастной, бессмысленной своей работе, терпеливо барабанили злополучную до-мажорную гамму, а я в это время на всех парусах мчался в Лондон, спасая жизнь и честь королевы Франции, скакал по прерии на
Я больше не завидовал Черкасову. Зачем? За одну только неделю я успел побыть д’Артаньяном и Робинзоном, Гулливером и Томом Сойером, Тилем Уленшпигелем и Саней Григорьевым, героем каверинских «Двух капитанов».
Я не преувеличиваю. Я не просто воображал себя Робинзоном. Я действительно был им.
Когда я сейчас пытаюсь вспомнить, о чем я думал и что чувствовал, вставая утром, торопливо съедая завтрак и убегая в школу, ничто не оживает в моей памяти. Но до сих пор я не забыл того чувства, с которым я, Робинзон, впервые увидел след голой человеческой ноги на песке моего острова. Сердце вдруг подпрыгнуло и упало, как бывает, когда летишь в лифте вниз с высокого этажа. Я отчетливо помню, с каким чувством я, Саня Григорьев, перечитывал старые, забытые письма. Помню, как похолодели руки и слабый ветер догадки шевельнул волосы у меня на голове: «Это о нем, о капитане Татаринове, Катькином отце». Но лучше всего я помню себя Джимом Хокинсом, юнгой Джимом из «Острова сокровищ» Стивенсона; карту старого Флинта, черную метку и попугая, который хрипло кричал: «Пиастры! Пиастры! Пиастры!» — я помню лучше, чем свои учебники и альбомы с марками, лучше, чем нашего кота Мурзика.
Я жил словно под водой.
Иногда чей-нибудь голос выводил меня из этого сонного состояния:
— Внимательней, Сазонов! Если угол равен шестидесяти градусам…
— Боря, ты опять сегодня ел холодную котлету?
Я глядел на спрашивающих бессмысленными глазами человека, только что вынырнувшего из воды, невнятно мычал что-нибудь в ответ и снова погружался обратно, в свое подводное царство.
В школе я сидел на одной парте с Лидкой Баталовой.
Лидка была особенная, совсем не похожая на остальных наших девчонок. Может быть, нам это только казалось, потому что с другими девчонками мы учились шесть лет — с первого класса, а Лидка пришла к нам прямо в шестой в середине учебного года.
Я очень хорошо помню, как она первый раз пришла в наш шестой «В». Она была в лыжных брюках, длинная, пожалуй, длиннее всех наших мальчишек. И она сразу показалась нам очень красивой.
Почти все девчонки в нашем классе были белобрысые. Только у Нины Ворониной и Маши Айзенберг были длинные черные косы. У Лидки волосы были не черные, но и не светлые. Я еще подумал тогда, что вот такие волосы и называют, наверное, красивым, пушистым словом «каштановые».
— Вот это да! — сказал о новой девчонке Левка Островский, смуглый красавец с темным, налезающим на глаза чубом. — Не то что наши кислятины.
И он сразу подошел к Лидке и заговорил с ней о катке, о коньках, о лыжах. Я слышал, как они чему-то смеялись вместе. Потом Лидка громко сказала:
— Нет, Лева, у меня гаги.
У меня заныло сердце оттого, что она говорит с Левкой так, как будто всю жизнь просидела с ним на одной парте, а не только что впервые его увидела.
Я не разговаривал с Лидкой. Я даже не смотрел в ее сторону, делая вид, что она меня совершенно не интересует. Но мысленно я сразу, с того самого дня, как впервые ее увидел, сделал ее своим верным товарищем, спутником и участником всех моих приключений.