Сквозь ночь
Шрифт:
Прошел еще месяц. Облетели последние листья. Снег выбелил застывшую землю, лег высокими шапками на опустевшие грачиные гнезда. Вокруг было тихо, только в безлунные ночи глухо урчали, сгружаясь с платформ, тяжелые «тридцатьчетверки» да на шоссе негромко переговаривалась белая — в полушубках — пехота.
Гирин раздобыл где-то большую школьную карту Европы, повесил ее над койкой и время от времени делал военные и политические прогнозы, сильно кося и размахивая руками.
И вот однажды перед рассветом все на складе проснулись, разбуженные рокочущим
А через двое суток склад грузился для передислокации, — за сорок восемь часов фронт оторвался более чем на две сотни километров. Автобатовские трехтонки длинной колонной двинулись по снежной, измолотой гусеницами дороге. На последней машине, поверх несгораемых сундучков, матрацев, фонарей и прочего канцелярского скарба, сидели Гирин и Смольников (Губанков устроился в кабине). Пани Юзефа, молчаливая полька, овдовевшая в первые дни войны, стояла у ворот фольварка, держа руку на плече Янека, и мальчик долго махал шапчонкой, высоко поднимая ее над бледным темноглазым лицом.
Первое, что Смольников увидел на германской земле, была круглая соломенная шляпа. Она одиноко лежала на обочине, в стороне от дороги, а рядом с ней чернел уткнувшийся в снег дождевой зонт с кривой костяной рукоятью. Дальше попадались туго перепоясанные чемоданы, перевернутые автомобили, лопнувшие пачки дамского белья, сгоревшие танки с белыми крестами, пробитые каски, велосипеды, серо-зеленые офицерские фуражки с большими алюминиевыми кокардами.
Смольников всматривался в эту немую картину, держась окоченевшими пальцами за крышу кабины.
Остановились в маленьком городке, похожем на придавленную осу: все кругом было какое-то желто-черное, и занавески трещали на ветру в пустых темнеющих окнах.
— Доигрались… — сказал Гирин, неловко слезая с машины. От самой границы он все время подталкивал Смольникова локтем, указывая ему то на одно, то на другое, хлопал себя по колену, кряхтел.
Смольников молча повернулся и пошел к длинному, мрачно-серому строению, где должен был разместиться склад. А Гирин еще постоял, с горькой усмешкой вдыхая рассеянный в холодном воздухе запах гари.
На следующий день все вошло в обычную колею. Машины одна за другой подъезжали за продуктами, и Смольников писал накладные, хмуро нанизывая аккуратные строчки. Губанков успел уже пробежаться по городу и принес в карманах ворох всякой дребедени: щипчики для сахара, флакон одеколона, вилку в виде рыбы, самобрейку, красный кожаный кошелечек, орден «железный крест» и фарфоровую копилку.
— Чисто жили, черти, — бубнил он вечером, разглядывая все это. — Ничего не скажешь. Квартиры — будь здоров, у кажного — ванная…
— Плевал я на эту чистоту, — неожиданно взорвался Гирин. Он покраснел, до темноты налившись кровью, и крикнул: — И н-на ихние разные ванные тоже!
— Ты что? — испуганно поднял брови Губанков.
— А в-вам… — тихо сказал Гирин, помолчав, — вам стыдно бы даже п-прикасаться…
Он вдруг прикрыл лицо ладонями и отвернулся. Узкие плечи его затряслись.
— Вот еще… — пробормотал Губанков, растерянно улыбаясь. Он сгреб все с койки в раскрытый вещмешок. — Подумаешь, — сказал он, туго затягивая шнурок, — ежели они все разбежались, ни одного гражданского не увидишь. Мало они нас грабили…
Он сунул мешок под койку и улегся, обиженно хмыкая. Смольников сидел, ссутулясь, крепко сжав сплетенные пальцы. Потом поднялся и, зачерпнув воды, подошел к Гирину.
— Слышь, Гирин, — сказал он, ткнув его кружкой в плечо. — Давай выпей.
Но Гирин не шевелился. Смольников постоял немного, поставил кружку на место и лег.
Наступила весна. Война уходила все дальше в глубь германской земли, и трижды уже автобатовские трехтонки перевозили склад вслед за войсками, и Смольников, как всегда, сидел поверх сундучков и матрацев, хмуро глядя на убегающие назад аспидно-серые, чистенькие немецкие села.
С каждым днем он становился все молчаливее. Младший сержант Гарбуз время от времени клал перед ним треугольничек, произнося «танцуй», и Смольников, хмурясь под внимательным взглядом Гирина, читал и перечитывал корявые печатные строчки:
«У нас потеплело. Тетка Дуся в колхозе телку получила, Зорькой звать. Николаевы в избу перебрались, а мы еще покудова в землянке. Евдокимовский Степка хвалился, что у его батьки орденов много, целых три. А у тебя сколько?..»
Спрятав треугольничек в карман, он подолгу сидел, выводя на бумажке слово «прошу» с красивым росчерком в заглавной букве.
Спал он в последнее время худо. Бывало уже светает, а он все еще лежит, слушая, как всхрапывает Губанков и как Гирин скрипит зубами и тихо стонет во сне.
Иногда ему снилась Настенька — такая, какой он навсегда запомнил ее: улыбающаяся сквозь горькие слезы. Он все еще не мог поверить, что не увидит ее. Непонятная, упрямая искра тлела в нем до того самого часа, когда миллионы трассирующих пуль взлетели в небо над фронтом — от Балтики до австрийских Альп. Это было восьмого мая вечером. В тот день Смольников допоздна сидел над отчетом, заполняя аккуратными цифрами большую типографскую форму. Закончил он работу во втором часу ночи и, заперев форму в несгораемый сундучок, вышел на улицу. Тихое темное небо висело над безлюдной деревушкой, и ни звука не доносилось оттуда, где еще вчера клокотало и днем и ночью. Он постоял, прислушиваясь, и осторожно, на цыпочках вернулся в дом. Губанков лежал на своей койке, похрапывая. А Гирин курил в темноте, выпростав из-под одеяла короткие тощие ноги.
— Это вы? — спросил он.
Смольников, не отвечая, лег на свою койку.
— Прямо не верится — неужели кончилось? — тихо сказал Гирин.
Смольников молчал. Гирин, вздохнув, притушил окурок и полез под одеяло. А Смольников лежал до рассвета, закинув под одеяло кулаки и глядя в темноту.
На следующий день начальник склада послал его в интендантский отдел с отчетом. Младший сержант Гарбуз, обычно исполнявший обязанности связного, напился по случаю победы, и начсклада, незлобиво посулив ему тридцать суток, вызвал Смольникова.