Сквозь ночь
Шрифт:
— Младость, — говорит Тодор, покачивая головой. — Младо вино…
Иван унимается, я продолжаю читать, и Тодор поправляет меня, когда я ошибаюсь в ударениях, Славко свешивается и тоже слушает, как я читаю, а потом лезет в карман, вынимает бумажник и достает оттуда сложенную вдвое пожелтевшую вырезку из газеты.
— Товариш, — говорит он. — Вземи, чети. Читай.
Я разворачиваю вырезку. Вверху — портрет в траурной рамке. Тонкое лицо с высоким лбом и большими глазами, очень похожее на лицо Славко, только старше и тверже.
— То его отец, —
Тодор говорит:
— Добрый човек. Коммунист.
— Его фашисти убили, — говорит Иван.
— Пред очите, — говорит Тодор.
— На глазах у Славко, понимаешь? — продолжает Иван. — Он был конспиративен, таен, а очень хотел видеть сына, пришел ночью домой, его следили и дом окружали со всех сторон. Он стрелял, и мать стреляла, а Славко был еще хлапак, маленький. Потом отец хотел себя застрелить, чтобы в их руки не попасть, а мать не дала, и тогда его убили.
— Пред очите, — повторяет Тодор.
— Да, на глазах убили, — говорит Иван. — А мать совсем забрали.
Славко лежит, опустив голову на сжатый кулак. Я смотрю на портрет его отца в траурной рамке и на строчки некролога и думаю о том, что никакие слова не скажут того, что говорят сейчас черные глаза Славко.
— Тежко му е, — тихо говорит Тодор.
— Понимаешь, он думает — отец из-за него погиб, — еще тише прибавляет Иван.
Я поднимаюсь, протягиваю Славко пожелтевший листок и кладу ладонь на его худую горячую руку.
— Будем учиться, — говорю я ему, — чтобы этого никогда больше не было. Правда, Славко?
Он молча покачивает головой. Я выхожу из купе. В коридоре пусто. Я стою у окна, и курю, и злюсь на себя за слова, бессильные и жалкие перед большим человеческим горем.
Мимо проносятся сжатые поля со скирдами и молотилками, дальние села. В конце коридора появляется проводник. Он идет наклонившись и метет впереди себя веником пол.
— Извиняюсь, — говорит он, поравнявшись со мной, выпрямляется и достает из кармана смятую, кривую папиросу.
Я даю ему прикурить. Он прислоняет веник к стене и говорит:
— Вот когда-то ездил я, как сказать, на спальных прямого сообщения, на международных, одним словом… Так там этого интуриста полно было. Да-а!.. — Он выпускает в окно струйку дыма. — Только, я вам скажу, тогда, как сказать, другой интурист был. Не то что эти…
— Это студенты, — говорю я проводнику. — У нас учиться будут, в Киеве.
— А-а, — говорит он. — Понятно. Это, как сказать, другое дело… — Он аккуратно гасит окурок и снова берется за веник.
Я возвращаюсь в купе.
Иван уже наверху. Он лежит на своей полке и дремлет, приоткрыв рот, а Славко все так же опирается головой на сжатый кулак. Тодор отложил свои книги и смотрит в окно. Увидев меня, он что-то ищет в словаре и затем говорит:
— Товариш! Покажи мне колхоз.
Я смотрю вместе с ним в окно на золотую щетину жнивья, убегающую далеко к горизонту.
— Вот это колхоз, — говорю я ему.
— Где? — недоуменно спрашивает он.
— Вот это все.
— Всичко? — спрашивает он.
Я снова злюсь на себя за то, что не умею сказать того, что хочется, но тут в поле нашего зрения врывается село, и река, и стадо, пасущееся на лугу, и Тодор говорит:
— Колхоз?
— Да, — отвечаю я.
Тодор, видимо, удовлетворен. Поезд замедляет ход и гулко стучит по новому мосту. Сквозь размеренно мелькающие фермы видна река и торчащие из нее остатки старого моста — выщербленные бетонные опоры и скрученное в жгуты железо.
— Война, — качает толовой Тодор и вздыхает.
Поезд набирает скорость, и снова набегают и уносятся вдаль поля, леса и перелески. Хвостатые сороки сидят на телеграфных проводах, как нотные знаки на бесконечных линейках. Я укладываюсь, беру в руки книгу. Но читать почему-то не хочется. Вечереет. В вагоне тихо. Слышно, как Иван всхрапывает на своей полке. Тодор тоже укладывается и засыпает, свесив вниз короткопалую руку с искривленным мизинцем и мозолями на широкой ладони.
Просыпаюсь от толчка. В купе горит неяркий свет. За окном медленно плывут огни большой станции. Кажется, это Брянск.
— Товариш, — говорит Тодор, — чай…
На столике дымятся четыре стакана. Иван и Славко сидят на нижней полке. Тодор снова роется в чемодане и вынимает большую коробку.
— Товариш, — говорит он, — отечествен бисквит, пожалуйста… — и протягивает мне открытую коробку.
Мы пьем чай, хрустя галетами. Поездной радист заводит свою музыку, но кто-то уже приглушил динамик, и звуки теперь доносятся издалека — кажется, будто поют рядом с поездом, там, в густой темноте осенней ночи. Славко достает из потертого портфеля тетрадь, карандаш и принимается за письмо. Он пишет, наклонив набок голову и высунув кончик языка, и от этого лицо его становится совсем детским.
— Иван, — говорю я, — скажите — кем бы вы хотели быть? Вы понимаете меня?
— Понимаю, — говорит Иван. — Я буду… как то се говори?.. Физик. Понимаешь? А Славко будет писател. А стар студент будет учител. Строг учител. Понимаешь?
Он звонко хохочет и тормошит Тодора.
— Бу-бу-бу, строг учител…
И снова смеется.
— Ох-хо-хо, неопитно момче, — качает головой Тодор.
— Слушай, товариш, — говорит он мне. — Я буду учител. На русский язык. Това ме влече. Понимаешь?
— Бу-бу-бу, стар учител, всех учить будет! — не унимается Иван.
Проводник вносит постели. Мы все стоим в коридоре, пока он стелет. Потом Иван и Славко раздеваются и лезут на свои полки, Тодор тоже укладывается, и я зажигаю синий ночной свет. Иван тихо мурлычет какую-то песню — печальную и суровую, как пение ветра в горах.
— «Балкан», — тихо говорит Тодор, — наша народна песен, — и принимается глухо вторить Ивану…
Утром яркое солнце бьет в окно сквозь белую занавеску. Иван и Славко возятся с чемоданами, Тодор бреется, стоя у зеркала.