Слава богу, не убили
Шрифт:
Но чем чаще и злей она вслух и про себя его крыла, чем решительней настаивала на абсолютной в нем незаинтересованности, тем острей, отчаянней, категоричней ей хотелось того единственного, что на самом-то деле было ей всегда по-настоящему нужно, — чтобы Славка, гад, кобель, свинья, слизняк скользкий, постоянно, неотлучно, ежесекундно был при ней, с ней, вот тут вот, рядом, и ни о чем, кроме нее, не думал, ничего, кроме нее, не замечал, чтобы не отрываясь смотрел с фирменным своим растроганно-испуганным выражением и неуверенно поглаживал независимо убираемую в произвольный момент ее идеально и остро наманикюренную руку. Свое право на это Таня в глубине души полагала неотъемлемым и исключительным, подтвержденным, в конце концов, статусом законной жены; факт же,
И уж конечно ни о чем она не думала ни тогда на Текстильщиков, когда этот мент ткнул ее чем-то в висок, ошарашив мгновенной дикой болью, вышибив сознание и почти что жизнь, ни в деревенском доме, когда ей, бьющейся и орущей во весь голос, он заталкивал в расквашенный рот ее собственные порванные трусы, ни в чулане, на матрасе, на котором она валялась, мелко трясясь, то ли плача, то ли икая, не в силах пошевелиться, даже чтобы стереть кровь и сопли с губ или отлепить от ног мокрый теплый подол, ни в комнате на трещащей, скрежещущей кровати, в которую он молча с силой вминал ее лицом, едва не выворачивая из сустава привязанную руку, наваливаясь сверху с нетерпеливым сопеньем и невнятным матом… Она снова и снова терпела, ноя, покряхтывая, с усилием дыша в пыльное, кислое от ее собственного пота покрывало, кое-как вытиралась его углом. Пристраивалась над мятым ведром, глотала воду из приносимой этим, третьим,кастрюльки, даже жевала что-то, в одиночестве иногда судорожно всхлипывала, тихо поскуливала, массировала пальцами левой бесчувственную правую кисть… — не думала.
На месте гламурной интеллектуалки обнаружилось существо, которого прежняя Таня ни за что бы в себе не заподозрила: такое небольшое, молчаливое, терпеливое животное (сродни, может быть, черепахе), почти без эмоций, зато с подспудно обострившимися инстинктами. Невозможно было сказать, какая из этих двух Тань настоящая — да и не было их двух, разных, как не было на самом деле разных реальностей, в которых она, оно существовало. Жизнь как реальность едина, внеположена твоим о ней представлениям, и жизнь индивидуальная, как процесс, определяется не этими представлениями, а твоими адаптивными способностями — и Таня приспосабливалась, утрачивая мышление, зато обнаруживая некую интуитивную сообразительность. Она, во всяком случае, сообразила со временем, что от этого третьего, бомжеобразного, хромого, со страшной распухшей рожей и черными кольцами на запястьях, практически на нее не глядящего — лишь изредка вдруг косящегося, коротко и внимательно, — можно дождаться чего-нибудь необычного.
Так что когда однажды вечером он в неурочное время приковылял за ведром, Таня внутренне напряглась, — а после того, как, вернувшись и снова на нее посмотрев, он неловким торопливым движением пихнул что-то под матрас, она, не реагируя, дождалась, пока дверь за хромым закроется, и сразу запустила туда руку. Вытащила строительный нож с сегментированным лезвием — таким мужик, ремонтировавший родительскую дачу, кроил толстый линолеум, а потом, демонстрируя сохранившуюся остроту инструмента, располовинил на весу газетный лист. Она оглянулась на дверь, на темное забрызганное окно. В большой комнате слышался бубнеж первогои третьегов доме, как обычно, были только они. Таня выдвинула широкое двадцатипятимиллиметровое полотно на две трети и, переложив пластиковую рукоять в непослушную правую, левой закрутила винт-фиксатор.
Говночист опустился на диван и вдруг стал запихивать в уши «таблетки» mpЗ-плеера, который
— Че ты там слушаешь? — набычился Серега.
— А? — он вынул один наушник.
— Че слушаешь? «Че»!..
— Женщину свою.
— Кую, на хер, женщину?
— Женю Уфимцеву. Она певица, звезда.
— Кая, на хер, звезда?
Он сковырнул второй наушник, привстал, запустил по столешнице плеер Сереге:
— Сам послушай. Офигенно поет. Офигенная девка.
Серый, пьяно хмурясь, надел наушники. Музон. Действительно, баба какая-то поет…
— Ну? — спросил он, вырубив плеер, хватая бутылку.
— Я ее пер, — объявил козел.
— Кого?
— Вокалистку. Женю Уфимцеву. Не помнишь, я говорил на допросе?
— Че за бред? — фыркнул Серега, шаркая зажигалкой. — Кого ты пер, придурок?
— Женьку, — он нагло смотрел на Серого. — Я же говорил, как с ней познакомился, помнишь? Она бабой Амарова была тогда. Она уже тогда известной была — а сейчас вообще звезда. Венский бал там, все дела, в рекламе снимается. Уфимцева — не слышал? Не знаешь, как она выглядит? Красивая телочка, стройная, маркоташки маленькие, аккуратные…
— Какая звезда? — Серый моргнул, сощурился — придурок вместе со всем окружающим в пьяном тумане, в сигаретном дыму терял четкость, словно отражение в запотевающем зеркале ванной. — Да кто тебе, черту, даст?
— Она мне дала, — стоял на своем черт. — Рассказать?
И не дожидаясь санкции, начал рассказывать. Серега собирался заржать, обложить его и послать маслобойника в кулачок работать молча и наедине — но сначал попросту не смог совладать с языком, а потом вдруг обнаружил, что слушает гнилой его чес со все нарастающим вниманием и возбуждением. Он и не подозревал в бессловесном этом чухнаре такого красноречия!
Серый вспомнил, что была, да, в Балдаевских показаниях какая-то певица, и даже показалось, что до него действительно долетало, из радио или телека, про Уфимцеву или как ее… Это не то чтобы придало нынешнему козлиному повествованию правдивости, но каким-то образом соотнесло его с реальностью — и пьяный, мягкий, горячий Серега почувствовал, что не на шутку заводится. Он даже прихлебывать перестал, глядя на урода — так не похожего сейчас на себя, такого уверенного, развалившегося на диване, посматривающего, в свою очередь, на Серого с видом человека, которому и впрямь есть чем хвастаться. Не слушать было невозможно: гаденыш чесал как по писаному, наворачивал подробности, детали, мелочи. Срулил в не чуждую Сереге «жесткую тему», углубился в анал — и несмотря на перекошенную ухмылку на онемевшем Серегином лице, обозначавшую степень его веры в слышимое, само предположение (пусть с ходу отметаемое), что козел действительно все это делал, тем более с настоящей гламурной звездой, окатывало изнутри и понизу жгучими, щекотными выпрысками зависти, будоражащими круче любого снаффа.
С забытой во рту сигареты рухнул пепел — туда, где сдерживаемое брюками раздутие было уже почти болезненным. Серый с тупым изумлением опустил взгляд, ощерился еще кривей, безадресно неразборчиво матернулся. Что тут делать, было, конечно, гы, понятно…
Серега выплюнул быкан, махнул остатки из бутылки, пролив большую часть на подбородок и грудь. Вцепился обеими руками в край столешницы, рывком поставил себя на ноги, шатнулся, шумно двинув стол. Весело подивился степени своего окосения. Сделал пару шагов, пытаясь опытным путем определить собственный центр тяжести. Перехватил взгляд заткнувшегося козла, направленный на Серегину промежность, загоготал, стал расстегиваться.
Пальцы не слушались, Серый ругался, балансируя на норовистом полу. Расстегнулся, извлек — и завороженно уставился на бессчетное количество раз воспетый им предмет гордости, главный со времен сравнительных демонстраций в спортзальской раздевалке инструмент самоутверждения, в рассказах всегда получавший недостающие до красивой цифры полтора сантиметра; смотрел, как он тяжело и вяло покачивается, длинный и мягкий, напоминающий разбухшую от воды толстую травяную молчалку. Буксуем? — Толкнем! Есть кому…