Следы в Крутом переулке
Шрифт:
Чем ближе к рассвету, тем чаще Елышев поглядывал в окно, за которым все скрывал белесый от легкого морозца туман. Едва виднелись часть мощеной дороги да кладбищенская ограда с темной полосой деревьев за ней. Постепенно Елышеву начало казаться, что он освобождается от чего-то тяжелого, гнетущего, хотя и неосязаемого. Мысль, что может случиться нечто способное взорвать его жизнь, постепенно растворялась, ее вытесняли размышления о том, как тих и спокоен рассвет, красив и воздушен туман, неподвижны покрытые инеем деревья. Ничто не должно нарушать
— Ладно, так и быть, — сказал Елышев, повернувшись к солдату, — отпущу тебя на воскресенье в увольнительную, на весь день, гуляй со своей девчонкой.
— С утра до вечера? С девяти до двадцати трех? — не поверил солдат.
— Сказал, значит, все. Так и будет.
Елышев знал, что обещал и почему обещал. Надеялся, что и солдат поймет.
— Понятно, — сказал солдат. — Буду молчать.
Он даже встал из-за стола и подошел поближе к старшине.
— Мы же нормально отслужили ночь. Ничего не случилось.
Солдат глянул в окно. Замолчал. Придвинулся вплотную к стеклу.
— Старшина, старшина, — нерешительно заговорил он. — А что это там такое?
Елышев повернулся к окну. Туман еще не рассеялся, не осел на покрытую тонким снежком землю, но стал прозрачнее, и сквозь туман темнело на кладбищенском заборе странное пятно.
— Человек вроде, а? — испуганно прошептал солдат.
— С чего бы ему там быть? — резко откликнулся Елышев и тут же вскочил, приник к окну. — Сходи посмотри. Нет. Лучше сам схожу. Пьяный, верно, какой-то. Заночевал тут.
Старшина решительно вышел на улицу. Снежок, посыпавший землю часов с трех ночи, успел затвердеть. Обильно дымил «Коксохим». Если ветер не переменится, скоро почернеет снежок. Вряд ли переменится. В это время года ветры с запада и с северо-запада редко уступают другим ветрам.
Елышев пересек наискосок проезжую часть улицы. Едва ступив на тротуар, тянувшийся вдоль кладбищенской ограды, он понял, что солдат не ошибся: на низком чугунном заборе, действительно, висел, как-то странно закинув за забор руки, человек в ватнике.
Голова этого человека опустилась вниз. Поэтому пришлось наклониться, чтобы заглянуть ему в лицо. Прежде всего Елышев увидел запекшуюся струйку крови из угла перекошенного рта. Она тянулась по щеке на шею.
Узнав человека, Елышев похолодел. Выходит, предчувствие беды не обмануло его. Беды? Беда ведь могла — а может, должна была? — случиться не с этим человеком, а с ним, с Елышевым.
Неужели тот, кто сейчас висел на чугунном заборе, шел за ним? Преследовал, чтобы отомстить? Но за что? Да, наверняка он шел за ним. Увидел на остановке. Пошел следом. Не успел догнать. Притаился, поджидая здесь старшину. Не дождался, а кто-то, значит, расправился с ним. То, о чем Елышев подумал, поразило его прежде всего потому, что означало бы давно задуманное и точно вычисленное убийство.
Елышев понял, что Петрушин мертв. Застывшие глаза, обескровленное лицо и запекшийся комок грязи на виске.
Что же делать? Молва давно, и не без оснований, сводит этого человека с Елышевым. И, значит, та же молва способна приписать ему это убийство: сведение личных счетов — причина самая очевидная. Глубокой ночью, здесь, на кладбище все между ними могло произойти. Попробуй докажи, кто прав, кто виноват. Елышев сжался, словно под пристальным, в душу проникающим взглядом прокурора Привалова.
С какой целью? Просто выследить? А может, выслеживал Надежду? Но для ревности он не дал Петрушину никаких оснований. С Надеждой покончено раз и навсегда. Если кто-то другой и есть у нее, то не он же, не Елышев. Неужели она успела кого-то завести, а Петрушин заподозрил старшину?
Как человек военный, Елышев твердо знал, что в подобных случаях к мертвецу лучше всего не прикасаться.
Бегом он пустился на проходную. Поскользнувшись, чуть не упал на мощеной мостовой, едва удержал равновесие.
— Что там, а? — отскочил от окна навстречу вбежавшему старшине солдат.
Елышев не ответил. Схватил трубку телефона, соединявшего с дежурным по части.
— Товарищ капитан, разрешите доложить? Труп на заборе. Ну да, мертвый человек. Не на нашем заборе, на кладбищенском. Пьяный? Не знаю, не принюхивался, но — мертвый, точно. Только что обнаружили. Как? Увидели в окно. Светать же начало. Есть!
Елышев положил трубку и внимательно посмотрел на солдата. Посмотрел с надеждой. Будет ли тот молчать? Собственно, он ведь ничего и не знает. Знает только, что около полуночи Елышев отлучался минут на сорок. А вообще-то какая разница… Пусть и не молчит. Как хочет, так пусть и поступает.
— Мне-то как быть? — вдруг спросил солдат. — Как скажете, так и сделаю.
— Поступай, как положено. Если спросят, к чему врать.
— Лучше пусть будет, что вы никуда не ходили, — сказал солдат. — Это ж когда было. К делу не относится.
Елышев набрал помер телефона милиции. Ему быстро ответили.
— Звонят из Красных казарм. Тут у нас, напротив КПП, мертвый на заборе. На заборе кладбища. Ничего я больше не знаю. Точно, что мертвый. Видно же сразу.
Опустил трубку на аппарат и почувствовал усталость. Не от того, что ночью даже не вздремнул, а какую-то непонятную, обволакивающую усталость, граничащую с безразличием. Не столько ко всему окружающему, сколько к самому себе.
Как же так? Неужели на месте Петрушина мог — или должен был? — оказаться он? Кто-то хотел этого, но не удалось? Петрушин хотел, но не вышло? Почему у него не вышло? Кто-то помешал или что-то помешало? Ревность — это постыдная глупость, как сказал бы доктор Рябинин, она — от неверия человеку. Но скольких людей погубила ревность! Так уж повелось на земле с незапамятных времен. Только при чем тут он, Елышев?
Дежурный офицер буквально ворвался в комнату, с порога зашумел:
— Только этого нам не хватало! Ты что, знаешь его? Идем. Показывай!