Слуга господина доктора
Шрифт:
В календаре волнующая дата -
Как светлый праздник, ждет нас впереди
День выборов, когда за кандидатов
Все дружно голоса мы отдадим.
За них: героев шахт, заводов, пашен,
За славных сыновей и дочерей,
Чтоб день грядущий был светлей и краше.
За мир. За счастье Родины моей!
– Там еще дальше есть, – сказал я, не зная, читать ли.
Комиссия хихикала, Блюменталь смотрел на меня уже с нескрываемой любовью. Я читал с душой, с верой в каждую букву монструозного стиха, и перед глазами кинолентой проплывали стройки, сварки, уголь, нефть, Первомай, три разноцветные руки в одном кулаке,
– Давайте, пожалуйста, – попросил Смулянский.
Я продолжал про Россию, про ее “космический и звездный взлет”, про грибовые тучи атомной бомбежки, против которой мы все как один, и про “рабочий, кряжистый народ”. На кряжистом народе я закончил и сказал, что вообще-то стихи не люблю и лучше песенку спою.
С песенками было все схвачено. У меня от природы голос приличный и слух, это фамильное, у нас в семье все поют. В свое время, полюбя всей душой русские песни (за что прослыл евреем), я отправился в экспедицию на кафедру фольклора МГУ. Там профессора, не обласканные вниманием студентов, усадили меня на кафедре и, нервно куря, с душой, со слезой напели мне в диктофон таких дремучих, варварских заплачек, закличек, присушек, примочек, шумелок и вопилок, что мало не покажется. При всем своем слухе (которым я горжусь больше чем голосом), выучить такую песню требовалось не менее недели. Знаешь, – малюсенький интервал, мотивчик из двух-трех нот, и ты промежду этими нотами скользишь голосом протяжно, надрывно, по-шамански. В Комиссаржевском училище любили народное пение, и сами пели будь здоров, но все это был муровый репертуар: “Раз-два, люблю тебя”, “Вьюн над водой” – попсуха, короче. У меня же была Русь изначальная, музейный вариант. Уж столько я страсти вложил в свое пение, что даже расплакался под конец на жалостной ноте прощания лирической героини с лирическим героем.
– А хорошо поет, – сказала Черемных драматическим шепотом, и ее собеседница, незнакомая мне женщина, кивнула, заполняя анкету.
– Ладно, садись, поговорим, – сказал улыбчивый Блюменталь.
И я отвечал на его вопросы и рассказывал про себя весело, языкато, в полном сознании незлого превосходства над своей десяткой. Абитуриенты смотрели с опавшими лицами. Я могу их понять.
Пришел Горчаков, и меня сызнова заставили читать про кряжистый народ. Я сделал кислое лицо, дескать – “опять?” Но Блюменталь с нарочитой суровостью напомнил, что репетиция оттого так и называется, что там повторяют всё одно и то же, и я покорно прочитал про выборы, может быть, даже ярче, чем первый раз. Потом я опять пел, опять говорил, потом изобразил какой-то этюд, потом Горчаков заставил меня показать разминку по методике В. Ворелло. Я затряс головой, потому что мы работали нагишом.
– Ну так разденьтесь, – сказал Горчаков, глядя невыразительными вежливыми глазами.
Я заголился до трусов (по счастью, это были леопардовые плавки – мамин подарок) и принялся орать и кататься на полу, наклеивая на взмокшее тело пыль и табачный пепел. Меня не останавливали. Показав, как мне показалось, достаточно, я сел, скрестив ноги, на полу и вопросительно посмотрел на Горчакова. Смулянский и Черемных переговаривались между собой, я удовлетворенно слышал имя Гротовски.
– В какие вузы вы еще пробуетесь? – спросил режиссер.
Я пожал плечами.
– Ни в какие.
– Почему?
Я пожал плечами два раза. Мне небезосновательно казалось, что искренний ответ будет выглядеть как лесть.
– Вы говорите на языках? – спросил он.
– Да, – кивнул я, – по-немецки.
– Ну-ка, скажи что-нибудь, – попросил Блюменталь.
– Не буду, – сказал я капризно.
– Warum ? – без улыбки спросил мэтр.
– Weil ich glaube, das Dummkeit ist... Ich meine zu sprechen, wenn du weiss nicht, was sagen willst.
– Sie haben gute Aussprache. Waren Sie in Deutschland?
– Nein, –
Горчаков не смеялся. Он повернулся к Блюменталю, как мне испуганно показалось, потеряв интерес ко мне, и спросил его своим тихим голосом:
– Ну что, на конкурс?
– А давайте, – серьезно, тоже не глядя на меня, сказал Блюменталь.
Горчаков вернулся взглядом.
– Подготовьте документы и приходите в июле.
11
– Почему?
– …
– Потому что, я думаю, это вздор. О чем говорить, если не о чем говорить?
– У вас хорошее произношение. Вы были в Германии?
– Нет, - …, - я прирожденный талант. (Нем.)
– Это второй тур? – спросил я с наигранным простодушием.
– Тебе сказали, с документами, – грубо и весело сказал Блюменталь, – Будешь экзамены сдавать.
Я разулыбался в глупом счастье и спросил, где можно одеться. Смулянский вызвался проводить меня. Уже в дверях Горчаков спросил:
– Какая ваша любимая пьеса?
Я повернулся к нему в отчаянии, потому что не был готов ответить. Больше всего на тот момент меня волновал Еврипидов “Орест”. Но я робел сказать об этом, чтобы не выглядеть нескромно. Мои колебания были неумеренно долгими. Наконец я сказал:
– «Орест” Еврипида.
– Сделаете экспликацию.
– Ага, – кивнул я и закрыл дверь.
Я шел за спиной артиста Никиты Смулянского, которого знал и любил, мимо оторопелых абитуриентов – голый человек-легенда. Мне казалось, что я уже актер, мне хотелось выкинуть что-нибудь этакое, чтобы все замерли в благоговейном трансе. Хотелось разом петь, кричать, читать стихи про народ и кувыркаться в пыли. Моя биография знала, что такое триумф! Я шел, расправив плечи, втянув живот, высоко задрав подбородок, и сам себе казался изумительно красивым в леопардовых плавках. Wery , wery sexy! {12}
12
Очень, очень привлекательный! (Англ.)
– А что, душ есть? – спросил я у Смулянского – почтительно, но как у своего, словно мы из одной команды.
– Нет, душа нет, – сказал он и посмотрел мне в глаза тоже по-родственному, но как-то грустно. – Извините.
– Да нет, ничего.
Мне хотелось, чтобы он поговорил со мной. Но я не знал, как начать.
Он смотрел, как я с улыбкой счищаю с кожи пыль, как я запрятываю свое тело двадцати одного года в джинсы и футболку, как я перекручиваю волосы резинкой.
– Послушайте... – начал он и примолк. – Послушайте, может быть, вам не надо здесь учиться?
Я, неудачно завязав хвост, вновь снимал резинку, морщился, выдирал волосы. На его словах я остановился, резинка сорвалась с пальцев и отлетела в угол.
– Почему? – спросил я, изменившись лицом.
– Я не знаю... Понимаете, вы добрый, мягкий человек...
Он посмотрел так ласково и славно, что мне захотелось сесть рядом с ним и положить голову ему на плечо и вообще, стать его братом или племянником.
– Вам нельзя здесь... Вас изуродуют.
Мне бы переспросить, что он имел в виду, но я молчал, как тупица, и только рыхлил пятерней прическу. Он вздохнул, и все так же глядя на меня, стал говорить что-то сбивчиво, подбирая слова, задумываясь посереди фразы, а я все смотрел на него из-под нависшей челки и думал: “А классно с ним подружиться – добрый дядька”.