Слуга господина доктора
Шрифт:
– Арсений Емельянович, – наконец решившись, произнес невыразительный человек, – А сколько вам лет?
– Двадцать семь, – сказал я не таясь. Я шиковал несовпадением молодых лет и умственного гения.
– То есть вы меня старше на год ?!
Он улыбнулся кривой, забавной улыбкой, в глазах у него мелькнуло что-то бесенячье, что-то актерское, но тотчас угасло и он опять стал некрасиво безлик. Он еще продолжал улыбаться, отходя от меня, но уже тускло, неинтересно. По всей видимости, узнав мой возраст, он окончательно потерял веру в себя. Это был Олег Кассин.
Я остался лицом к Макарскому. Он вновь улыбнулся
– А вы знаете, кто я по национальности? – спросил он, не переставая улыбаться.
– Еврей, – сказал я сквозь улыбку.
– А еще?
– Не знаю. Русский, наверное. – Я никак не мог вернуть лицу серьезного выражения.
– А еще?!
– Не знаю.
– Грузин! А еще?!!
Он так смешно и обаятельно говорил все это и так не пойми к чему, что мне хотелось все бросить и поехать с Макарским на необитаемый остров строить новую жизнь. Несомненно, это был ангел, а не человек. Я и сейчас думаю, кабы я с Макарским виделся каждый день не менее двадцати минут и не более двух часов, проблемы с Мирозданием были бы решены. Определенно, этот человек состоял исключительно из необременительных достоинств и талантов. Он приехал из Пензы поступать во все театральные вузы, и во все поступил. Он был силен, как Левиафан (тяжелая борьба) и кроток, как агнец. Кроме того, у него был абсолютный музыкальный слух, о чем он сам сообщил мне как-то. Я ждал начала лекции, он репетиции. Он подошел и сказал:
– Знаете, что у меня абсолютный слух?
– Нет, Антоша, поздравляю. А почему вы это сказали?
– Просто я очень люблю хвастаться, – сказал он и опять обаятельно засмеялся четырьмя фальшивыми зубами, которые мог разглядеть только я. Он в самом деле – я был тому свидетелем – за полчаса выучивался играть на любом инструменте, и пел он что твой соловей и он был ошеломительно талантлив и особенно он был талантлив к счастью. “Я счастливчик!” – говорил он и всегда смеялся. Разумеется, у него были враги. А еще он был цыганом.
И уже позади него выглядывал розовой мордой Кошмин, любитель Вагнера и тайный антисемит от дури, и здесь же Оля Будина, предмет напрасных воздыханий Кошмина, и ее подружка Оля Бобович – вторая и последняя из “хороших” девочек... Господи, как же люблю я их всех! Как ласкательны мне эти ускользающие воспоминания! Где вы теперь, тени прошлого? (Это нелепый вопрос, они мне звонят то и дело, зачастую некстати, но я не о том), где вы те, что я знал вас когда-то? Где наша первая встреча?
Молчанье мне ответом.
Ах, как же я желал, с какой страстью, чтобы друзья у меня были актеры. В какую валериановую тоску вгоняла меня подчас академическая атмосфера нашего филфака со всеми его колоннами, барельефами, с учеными сморчками в бородах, с гипсовым Аристотелем! Помню, когда раз боевая подруга и возлюбленная Чючя представила меня своему приятелю – студенту ГИТИСА, так я уж отвязаться от него никак не мог, все хотел с ним дружить, дружить, хоть не обманывался в нем – он был на редкость скучный и тупенький мальчик – Николай Черкасов, внук великого дедушки. Но самый факт того, что со мной говорит актер, нет, Ты понимаешь, – актер!..
Ко времени работы
«Еще! Еще!” – призывал я, подходя к расписанию занятий – мне предстояла лекция на курсе “бездарных мальчиков”, как определил я его для себя. Это была так называемая “Половцевская студия”, к которой я, из одного называния исходя, отнесся с заведомым пренебрежением. Покойный Евг. Рубенович всегда был мной числим за человека глупого и бездарного, мир его пуху, хоть и очень доброго. Доброта его, однако, очевидна мне не была, потому что я никогда не был с ним знаком, а бездарность его устрашающе вопияла. В годы его царствования театр Вахтангова более чем какой иной удовлетворял старинному слову “позорище”. Хотя добрый человек был, добрый, прости Господи, вот и мама моя говорит, что добрый – ей довелось с ним работать в ВТО.
Занятия на Половцевском курсе отменялись. Это было ошеломление, и не скажу, что из приятных. Ты ж понимаешь, – стоило мне воровать смарагды и душиться “Харли Дэвидсоном”, чтобы прочитать одну хилую лекцию. Я был в кураже, мне хотелось очаровывать, покорять юные сердца, а покамест только и было у меня на счету с десяток Собакеевцев и синеглазая девица, которую я не знал по имени и забыл с лица (но Ты понимаешь, что это была Воронцова). У Половцевской студии был показ, а на время творческих показов студенты снимались с занятий. Мне это показалось возмутительным нарушением учебного процесса, но с течением времени стало забавлять – студенты носились в смятенных чувствах, а я жирел, грыз яблоки, курил с двоечниками и вообще, чувствовал себя на подъеме. Мне не приходилось ничего делать, и, тем не менее, все мне бывали рады. Всегда мечтал о синекуре.
Таким образом, знакомство с Половцевской студией откладывалось. На показ я не пошел – мне было интересно смотреть на знакомых, на Собакеевцев, например. Что такое показы в театральном вузе я знал не понаслышке, такая же херня, как наши курсовые или дипломы. Редко что попадется стоящее. Поэтому я, чтобы не портить себе удовольствия, положил сначала полюбить своих студентов, а потом уж сердце скрепя смотреть их потуги.
Покамест я встретился с ингушами и корейцами, о которых знал через Хабарова. Все мне показались весьма красивы, но, пусть я интернационалист, цветных студентов не люблю. Ингуши были слишком невежественны, а корейцы слишком скверно знали язык, чтобы я мог распоясаться речью, как мне нравится. С корейцами мне была одна забава – переводить их не запоминающиеся имена на русский: “Скажите-ка, что вы думаете о реализме, Высокий Красивый Дракон?” – спрашивал я мрачного Чёй Ён Джина. Или же обращался к Чёй Хе Вон: “Почему же вы ничего не читаете, Благородная Красивая Девочка?” Другой потехи у меня не было, так что я в скором времени прискучил корейцами.