См. статью «Любовь»
Шрифт:
Лососи смотрели на это все без всякого выражения, но с большей, чем обычно, скоростью плескали плавниками. Бруно впитывал это действо всем своим существом. Сердце его едва не разорвалось от безумного молчаливого напряжения. Хотя он и не понял значения жеста, но знал, что удостоился наблюдать редкостное проявление чистого искусства. Все морские широты и просторы, вся радость жизни, квинтэссенция жалости и участия, все сомнения и прозрения, понимание собственного могущества и бессилия — все было там, все слилось в этом нежданном торжестве бытия. Вода вокруг вскипала от прикосновения к разгоряченному телу Бруно. Ему хотелось присоединиться к дельфинам, хотя он не понимал почему. Может, потому, что он был человеком, который не человек, а они — рыбы, которые не рыбы. Но скорее потому, что на одно краткое мгновение они позволили ему по-настоящему ощутить и оценить данную ему жизнь. Эта жизнь принадлежит ему по закону и соответствует своему названию. Журавли кричали где-то там в высоте и до вывиха вытягивали шеи. Со всех сторон расстилались прекрасные голубые морские просторы. Свет просачивался сквозь высокие волны. Бруно смотрел на дельфинов с мольбой.
Они исчезли так же внезапно, как появились. Были проглочены морем, унесены волнами. Бруно почувствовал,
Йорик потерся о его бок. Бруно обернулся и увидел губы, равномерно и безостановочно выполняющие одну и ту же заученную операцию: открой-закрой, открой-закрой. Через силу принудил себя ответить соседу подобным движением. На мгновение у него вспыхнула надежда, что рыба пытается намекнуть ему: она тоже видела дельфинов и осознает значительность явления, но нет, Йорик выражал только свое удовольствие от обилия отличной пищи. Наполеон, плывший слева — создание замкнутое и лишенное всякой новизны, — был поглощен возбужденной погоней за облаком икры скумбрии, медленно растекавшимся по поверхности воды. Бруно нырнул и угрюмо заглотал порцию душистого планктона. В своем воображении он видел себя на более подобающем для него месте — там, среди беспечно резвящихся дельфинов. Живущим полнокровной безмятежной жизнью тех, кто смирился с фактом собственного бессилия: если ничего невозможно изменить, то остается, по крайней мере, упиваться иллюзиями.
Но когда кончился час гийоа и косяк начал готовиться к ночному плаванью, Бруно охватила вдруг странная гордость. Огромное воинство стояло и с размеренной медлительностью шевелило жабрами. На всем была разлита та леденящая серьезность, которой он так гнушался минуту назад. Но впервые с тех пор, как он решился на этот шаг и бросился в воду, Бруно догадался, почему он выбрал для себя именно лососей и их странствия. Ведь он сам был лососем в обществе людей. И даже когда воображал себя дельфином, принадлежал к лососям. Бруно глубоко вздохнул, и его легкие чуть не разорвались от тайной радости: как человеку необходимо любить одну женщину, женщину из плоти и крови, чтобы убедиться в том, что вместе они две половинки единого целого, и от грубого вожделения возвыситься до чистой, платонической любви, так и Бруно должен был полностью превратиться в лосося, чтобы познакомиться с жизнью. Жизнью нагой, очищенной от всего лишнего, геометрически точную линию которой лососи прочерчивают по поверхности половины земного шара.
Он закрыл глаза и напряг спину до хруста в позвонках. Он был взволнован и заставил себя отвлечься от болезненных уколов, которые причиняло ему воспаление в груди. Боль не оставляла, и Бруно озлобленно расчесывал раны, негодовал, как обычно, на свое предательское тело, особенно досаждавшее в те редкие мгновения воспарения и провидения, каких он порой удостаивался.
Лососи помедлили еще мгновение, перешептываясь без слов, испуская запах нетерпеливых досадливых вопросов и торопливых ядовитых ответов. Лепарик сосредоточенно прислушивался к эху, возвращавшемуся к нему от их тел, и они прислушивались к его движениям и, даже не заметив, как это случилось, уловили приказ об отплытии. Словно молниеносная искра пробежала по струне хенинга и в ту же секунду была зарегистрирована их боковыми линиями, разом сверкнувшими в ночной тьме, и прежде, чем они что-нибудь осознали, косяк двинулся с места.
Глава пятая
Ну? Уже вечность с половиной — чтобы я так жила! — он плывет себе со своими несчастными лососями. Не могу видеть это нелепое безостановочное движение, они растут, а он сжимается и съеживается, между ними имеются уже такие, что будут покрупнее его, моего человека, который не желает отчаиваться, который выдержал все бури Северного моря и нападение барракуд, и чего я вообще не понимаю, так это зачем они пристали к берегу против Бергена, и этот ужа-а-асный месяц, во время которого исландские рыбаки, эти бесстыжие грабители, выдрали, можно сказать, у меня из рук половину косяка, а ему хоть бы что, он плывет себе с горящим взором и этой своей горькой усмешкой, которую не могут стереть никакие волны, подбородок его день ото дня становится все более острым, и весь он уже кожа да кости, ей-богу, и ни единого волоска не осталось на голове, даже кожа набухла и сделалась как губка от обилия воды, иногда, когда я смотрю на него при свете луны, мне кажется, что он уже в самом деле превратился в рыбу.
Но беда в том, что он не прекращает думать, и эти мысли изводят его и изводят меня, потому что я ничем не могу помочь ему, мне абсолютно ясно: то, что он ищет, находится не во мне (но, по крайней мере, и не в ней!). Этого нет ни в одном месте, разве только в нем самом, в Бруно, и дай Бог, чтобы у него достало сил отыскать это, я, разумеется, стараюсь помочь ему, насколько это возможно, но что, в самом деле, я, такая маленькая и слабенькая, могу поделать, я подхватываю его, и облизываю всего, с головы до ног, и шепчу ему, что я не как она — я не слепая, и не глухая, и не тупая как пробка, — я вся язык, и глаза, и уши, я читаю в тебе, Бруно, любое движение твоей души и все понимаю, я умею разгадать тебя до конца, ведь нет ни одной мысли, которая промелькнула бы в твоей голове, и нет ни одного человека, который бы встретился на твоем пути, и нет такого воспоминания, такой тоски, и печали, и упоения красотой, которые не оставили бы в тебе знака, где-нибудь в потаенном уголке твоего нежного сладкого тельца, нужно только уметь читать, а читать, Бруно, можно только здесь, у меня, только во мне, это не моя выдумка, я
Прошу прощения, что так утомил вас. Не мог удержаться от соблазна представить вам образчик этого выспренного, манерного и мелочного пустословия, которому я постоянно подвергался в Нарвии. Эти тысячу раз пережеванные мыслишки! Эта хитрющая дура! Огромная жидкая аморфная скотина! Какими дешевыми уловками пыталась она заморочить мне голову и отвлечь мое внимание от действительно важных для меня вещей, я ведь знал, что она хранит в себе все, даже утраченную рукопись «Мессии», но мне подбрасывает жалкие крохи, рассохшиеся скорлупки раковых шеек, пустые ракушки, оскопленные цитаты из его книг, которые я и так знаю наизусть. А, что там говорить!.. Невежественная попечительница, охраняющая залог, о ценности которого имеет самое превратное представление. Какой же безответственностью было со стороны Бруно доверить именно ей это сокровище, отдать бесценный клад именно в ее руки!
Я кипел от гнева и погибал от отчаяния, потому что самое позднее через неделю должен был вернуться домой, а до сих пор не обнаружил ничего сколько-нибудь важного. Целыми днями торчал в ней, в ее ледяной воде, терял драгоценные часы и излагал ей — к огромному ее удовольствию — все, что знал о нем. Я дрожал от холода, кожа моя шелушилась, как лепестки цветов-альбиносов на обоях в комнате отца Бруно, а она и не подумала хоть чем-нибудь вознаградить мои страдания. Я видел, что она испытывает какое-то животное наслаждение от того, что так ловко водит меня за нос — выуживает из меня нужные ей сведенья, а сама не спешит даже намеком обнаружить то, что волнует меня. Вечера я проводил в обществе вдовы Домбровской, которая не покладая рук латала постельное и прочее белье и бросала на меня косые завистливые взгляды. Я исписывал многие листы, сидя за старенькой швейной машинкой, которая служила мне письменным столом, и тут же рвал их. Как ни досадно, приходилось признать, что я не способен написать ни слова без ее помощи и подсказки. Самым унизительным было именно то, что я завишу от нее.
Поэтому назавтра я не сунул в нее даже пальца на протяжении всего дня. Разгуливал по берегу, склонялся над прекрасными нарциссами, даже забавлялся идеей основать здесь, в Нарвии, морской музей, располагающий богатейшим собранием перламутровых ракушек, и назначить себя его директором. Заняться этим делом профессионально. Потом потащился по берегу в сторону маяка, забрался по крутым ступеням на верхний этаж. Не хочу хвастать и задаваться, но в деревне мне сказали, что лишь немногие туристы способны выдержать это испытание: преодолевая страх и головокружение, охватывающие тебя в тех местах, где часть стены обрушилась в море, продолжать подниматься по повисшим над водой ступеням. Потом я обнаружил, что стоит сделать еще последнее усилие и перебраться с верхнего этажа на узенькую площадку, на которой установлен прожектор. Проползти еще несколько метров по растрескавшейся лестнице, по всей видимости уже совершенно лишенной какой-либо опоры. К моему огорчению, день клонился к вечеру, и мне пришлось отказаться от продолжения этой увлекательной прогулки.