См. статью «Любовь»
Шрифт:
Но не успел он даже вздохнуть с облегчением, порадоваться, что Лепарик, по крайней мере, жив, как его тело начало кричать ему что-то совершенно другое, совершенно! Какой-то новый мускул, упругий и молодой, начал обозначаться и натягиваться вдоль всего косяка, и Бруно различил в себе какие-то голоса, которых не мог понять, будто неясное эхо растекалось по воде, удары нового барабана, он закрыл глаза и прислушался всеми порами своего тела, голос шел сзади, со стороны моря, что-то вроде шепота, и странной судороги, и ужас-с-сной боли, как будто — как тебе объяснить, чтобы ты понял? — как будто тебе делают Суэцкую или Панамскую операцию и злодейски вспарывают твое брюхо по всей длине без всякого наркоза, несчастные лососи принялись извиваться и пятиться, они были уверены, что это исландские рыбаки возвращаются со своими бандитскими изуверскими сетями: три загнутых крючка в каждом квадратике, в каждой ячейке, и клянусь тебе, я видела собственными глазами, как несколько из этих рыб просто лопнули, взорвались — пак! — от безумного страха и напряжения, и это меня нисколько не удивляет, потому что даже я — а я, как ты понимаешь, успела уже кое-что повидать на своем веку, — даже я на этот раз была как сумасшедшая, и ты можешь сам догадаться почему. Из-за кого я так волновалась. Далекие коралловые рифы Малых Шетландов дико сверкали, и ощущение было такое, будто весь мир задыхается и обливается потом, и Бруно в мгновение ока оказался отброшенным на край моря — просто как песчинка, как щепочка, без малейшей возможности сопротивляться и, главное, без всякого желания сопротивляться. Горок, Горок! — извивались перепуганные светотени, отражения лососей, Горок, Горок! — шелестели морские ежи своими острыми иглами, и вдруг в этой темноте все небо — и меня, между прочим, тоже — пронзила раскаленная добела нить нового нинга, и в ту же секунду все стало ясно.
Потому
И начался настоящий тораг. Безумный, безжалостный бой. Не как случается иногда в час гийоа, когда несколько рыб заспорят о лакомом кусочке, и даже не как тогда, когда сталкиваются два враждующих косяка, нет. Лососи окончательного лишились разума и рвали и кусали все, что оказывалось в пределах досягаемости их зубов, даже своих товарищей, даже самих себя, потому что верили, что так хочет Горок, и я вся тотчас — можешь себе представить! — покрылась кусками растерзанных рыб, выдранными жабрами, плавниками и глазами, рыбы взлетали в воздух в таком возбуждении, как будто уже прыгали против течения больших водопадов реки Спей, да-да, все было сплошное кишение, клокотание, трение плавников, клацанье челюстей, и Бруно заорал не своим голосом, тонким и в то же время хриплым: «Дружно, разом!» — это нужно было видеть! — он весь превратился в один сплошной мускул, сжатый и напряженный, в одно большое «должен», и глаза его — нужно было видеть его глаза! — налились кровью и вылезали из орбит, как у рыбы-телескопа, которая водится где-то в моих глубинах, и эта его трубочка — ты понимаешь, что я имею в виду, — встала торчком и сделалась крепенькой, как коралловая веточка, и даже имя свое он позабыл и был уверен, что его зовут Горок, ну, что тут сказать?.. Если он вообще должен просить у меня за что-то прощения, так именно за эти мгновения, когда он сделался бессмысленной оболочкой, сосудом, полным крови и ненависти, и я ведь действительно ужасно, ужасно испугалась, я кричала: «Бруно, Бруно, опомнись, остановись!» — но он ничего не слышал, ничего не понимал, он видел только рыбу, которую ты называешь Йорик — а, какая нам разница, пусть будет Йорик! — так вот, этот Йорик, он был поменьше и послабее остальных, я вообще не понимаю, как он сумел дотащиться вместе со всеми до этих широт, и Бруно вдруг начал как бешеный орать на него — с таким раздражением, с такой ненавистью, просто зубы скрипели от ярости, весь оскалился, как дикий зверь, и хрипел от злости, ты можешь представить себе такое? И вдруг, ну просто вдру-у-уг он почувствовал, что больше не в состоянии выносить этого Йорика, это недоразумение, эту насмешку над общим порывом и энтузиазмом, которые охватили там всех и делали их такими сильными, гордыми и прекрасными, такими непобедимыми (по крайней мере, так им казалось), и не успела я еще как следует разглядеть кто и что, а он уже набросился на него с рычанием, с разинутым ртом, полным оскаленных зубов, и какое счастье, ей-богу, какое счастье, что совершенно случайно там оказалась вдруг огромная волна, такая, знаешь, особенно холодная и соленая, которая хранилась про запас где-то в моих подвалах, и ударила ему прямо в лицо, но, разумеется, не слишком сильно, потому что ей были отданы точные указания, и отшвырнула его назад, достаточно далеко от несчастного Йорика, и только тут Бруно очнулся, как будто отряхнулся от наваждения и что-то вспомнил, обеими ладонями надавил на свои глаза и вернул их в нормальное положение, и тогда ко мне прискакала одна моя любезная проворная волнушка, такая, на которую всегда можно положиться, всегда она умеет оказаться в нужном месте и первой все разузнать и разнюхать, доставить самые важные известия, и вообще — если имеется какое-нибудь особо щепетильное поручение, например вернуть кому-то букетик фиалок, то не сыскать посланницы более ловкой и разумной, и, в самом деле, она явилась и первая сообщила мне, что Бруно уже успокоился, мускулы его уже не дрожат, и я сама через минуту убедилась, что он уже плывет, по-человечески плывет к Йорику и видит перед собой маленькую рыбу, которая болтается на волнах, как дохлая, и понимает, что все, Йорику пришел конец, и от кого? — от него, от Бруно! А я, признаться, все еще не была до конца уверена в нем, поэтому начала освобождать еще одну особо холодную и соленую волну, как говорится, от беды подальше, лучше перестараться, чем опоздать, но оказалось, что в этом уже нет никакой нужды, потому что Бруно остановился против Йорика и начал делать эти «открой-закрой», чтобы показать ему, что бояться нечего, и сердце его опять наполнилось жалостью (я тут пользуюсь случаем, чтобы принести свои извинения жителям Шетландских островов за внезапное наводнение, которое нечаянно причинила им, — но деваться уже было некуда, волна уже вырвалась на свободу), и так они стояли друг против друга, и небо над ними кишело вылетающими из воды рыбами, у которых головы уже почти отделились от тела и сами мчались в сторону вожделенных островов, и мой Бруно погрузил в меня лицо с широко распахнутыми глазами и наблюдал, как цепочка маленьких электрических рыб медленно-медленно проплывает под ним и освещает воду тихим прозрачным голубоватым светом, и какое счастье, думаю я теперь, какое счастье, что совершенно случайно я велела им явиться туда в точности в эту минуту, когда голова его находилась в воде, и Бруно вдруг снова услышал отчетливый уверенный сигнал Лепарика и окончательно успокоился, начал размеренно дышать, и самый верный признак, что он полностью пришел в себя, это что он снова почувствовал странную жгучую боль в боках, над ребрами. Он бил ладонями по воде и продвигался к тому краю косяка, что был обращен к берегу, и Йорик тоже равномерно шевелил плавниками и следовал за ним, и посреди всего этого ада, который клокотал там, посреди всей этой дикой свистопляски, они начали упорядочивать долган, и постепенно и другие рыбы принялись выстраиваться, как положено, Бруно увидел, что рыба, которую ты прозвал Наполеоном, вообще не вернулась, ее место заняла другая, но сделай мне, Бога ради, одолжение: не давай ей имени, ты слишком сентиментален в этих вопросах, позволяешь себе слишком увлекаться всякими историями про животных, — так вот, рыбы начали возвращаться из темноты, и часть их выглядела просто ужасно: морды были окровавлены, изуродованы, перекошены, но все стояли тихо, легонько шевелили плавниками и ждали, чтобы натянулся великий хенинг, хотя чувствовали, что теперь и хенинг пройдет немного иначе, тоже как будто слегка сместится в сторону, ведь почти четверть косяка оторвалась и унеслась с Гороком, но, может, именно из-за этого авторитет Лепарика упрочился среди тех, что остались. Они ощущали его присутствие в воде и в собственной крови, прислушивались к нему каждой жаброй, каждой чешуйкой, и я тоже поддалась этому чувству, грудь моя вздымалась
— Послушай, я тоже буду счастлив, если ты объяснишь мне. Я не умею читать мысли, как ты, и у меня нет миленьких волнушек-разведчиц. Что Бруно там увидел?
— Как — ты не понял? Неужели все еще не понял? А!.. Хорошо, я скажу тебе. Чтобы ты знал. Чтобы не думал, что я что-то скрываю от тебя. Слушай: там, с двух сторон его ребер, шевелились себе два новеньких, только минуту назад проклюнувшихся боковых плавника — такие малюсенькие, такие миленькие, просто очарование… Чтоб я так жила, честное слово, это было мое самое прекрасное достижение с тех пор, как я выучилась пускать в небо фонтаны воды: два плавника трепетали возле него в воде, как нежные водяные бабочки, и обдавали моего Бруно таким беспредельным счастьем, какого он не испытывал никогда в жизни… Он так… Ик! Извини… Так… радовался… Так блаженствовал… Извини меня… Я опять волнуюсь… Уфф!
В поздний вечерний час она наконец вернула меня на берег. Судя по моим часам (водонепроницаемые часы, которые я никогда не снимаю), я провел в ней более трех часов — в покое и безопасности покачиваясь в небольшом уютном гнездышке посреди внезапно налетевшей жестокой бури, от которой, как выяснилось, пострадал весь район. Действительно, она была очень взволнована в тот вечер: снова и снова возвращалась к приятным воспоминаниям, рассказывала, как Бруно учился пользоваться своими дивными плавниками и с их помощью придерживаться заданного курса, подобно младенцу, который учится пользоваться руками и ногами. И снова ощутил в себе этот шипучий напиток — радостное биение жизни. Нечто подобное он испытал, только когда наблюдал замечательное представление, устроенное дельфинами. С тех пор, уверяла она, Бруно не покидал Йорика даже в час гийоа. Он нуждался в нем, хотел, чтобы Йорик всегда был рядом. Она говорила и говорила. Припоминала все новые подробности и с каждой минутой делалась все более просветленной, сентиментальной и нежной. Ее пенные волны светились очарованием, а я снова оставался чужаком, посторонним за праздничным столом, удостоившимся лишь объедков и крошек. Оруженосцем. Наперсником большой любви, которому доверено вести ее летопись.
Да, ты снова сердишься. Вскипаешь презрением, слушая мой скулеж. Я вижу несчастных тель-авивских рыболовов, устроившихся на краю мола: ведра их так и остались пустыми. Ты крадешь наживку с их удочек, путаешь лески и сцепляешь их крючки. Узнаю твой стиль. Эту ребяческую мелочность. Они не понимают, разумеется, что происходит. Удивляются и досадуют. Я вижу, как они в недоумении поглядывают друг на друга, слышу обрывки проклятий, подхваченные ветром. Многие уже отчаялись и покинули мол. Но те, что остались, забрасывают в тебя свои удочки со все большим и большим остервенением, с возрастающим раз от раза упрямством, словно пытаются раздразнить тебя. Они оглядываются по сторонам в поисках виновника: может быть, месяц? Может, гул пролетающих самолетов? Теперь они уставились на меня. Но откуда им знать, что твой гнев на самом деле обрушился на них из-за меня…
Послушай, ведь ты до сих пор не поинтересовалась, что происходило со мной той ночью, ночью прорезавшихся плавников…
На берегу меня дожидались вдова Домбровская и деревенский полицейский. Полицейский поднял на свое могучее плечо казенный велосипед, а вдова вертела в воздухе педали, чтобы извлечь немного электрического света из имевшегося на велосипеде фонаря. Таким образом они освещали безбрежное бурное море и взывали ко мне, выкрикивая во все стороны мое имя. Когда я вдруг появился — мокрый и обессиленный — из бушующих волн, они до того перепугались, что в ужасе перекрестились, но тотчас приободрились и принялись орать на меня, упрекая за то беспокойство, которое я им доставил. Я вручил каждому из них по пять злотых и попросил, чтобы они оставили меня в покое. Они покорно исчезли, и я сидел еще некоторое время на колючем песке под ледяным ветром, в отчаянье обхватив голову руками. Я был выпотрошен и раздавлен. Только теперь я понял, до чего же огромно расстояние между мной и подлинными отвагой и талантом. Между мной — и по-настоящему ответственными решениями. Мужественными. Наконец я встал, через силу заставил себя одеться и на заплетающихся ногах потащился в избу. Вдова сжалилась надо мной и, несмотря на полуночный час, подала мне традиционную рыбу с картошкой, которые давно уже остыли, не забывая при этом злобно ворчать. Я глянул на рыбу и впервые с тех пор, как прибыл в Нарвию, отставил тарелку. Потом, в большой комнате, при свете смердящей керосиновой лампы (электричества опять не было), записал вкратце продолжение твоего рассказа: еще не взошла заря, как косяк уже знал, что будет с ушедшими с Гороком. Еще в тот дремотный час, когда оставшиеся безмятежно тянулись за Лепариком, все вдруг вздрогнули и скорчились, словно от боли: будто внутри у них разом лопнули все мускулы и жилы. В этот час на краю горизонта, на востоке, партия отколовшихся, словно околдованная, ринулась на острые скалы коралловых рифов Малых Шетландских островов. Косяк Бруно мгновенно замер и тысячью своих чувств, тысячью своих органов молча прислушивался к происходящему там, на расстоянии. Вдруг все сместилось и исказилось: прожилки крови потянулись в открытое море, Бруно краем глаза взглянул на Йорика. В душе он снова и снова благодарил его за то, что он таков, как есть. За то, что мучительная его непохожесть, нестандартность в конечном счете спасла его, как горб спасает горбуна, не позволяя ему пролезть в щель, в которую умудряются протиснуться все прочие.
Когда настал день, волны были покрыты десятками тысяч трупов, утянутых течениями на юг и на запад. Косяк вынужден был плыть между ними. От живых исходил запах гораздо более острый, чем обычно, и на бессмысленных рыбьих физиономиях вдруг проступило выражение ужаса. Вдалеке виднелись рыбачьи лодки с островов, казавшиеся на таком расстоянии крохотными. Бруно не испытывал сожаления по поводу погибших. Свою жалость он обязан беречь для Йорика или какой-нибудь другой рыбы, может, даже для двух, которых он научился различать в толпе. Он с силой бил по воде своими новенькими плавниками. Он гордился ими, как подросток, у которого начинает пробиваться борода, и смутно чувствовал, что завоевал их по праву: на одно мгновение он оказался достоин той жизни, которой всегда жаждал и которую всегда искал, на одно мгновение сумел вызволить себя из постоянного ощущения обреченности и поражения.
Глава седьмая
Ты по-прежнему отказываешься говорить со мной. Избегаешь меня, хотя я прекрасно знаю, что ты тут, рядом, у самого мола, прячешься в какой-то расщелине и прислушиваешься к каждому моему слову. Я говорю с тобой, потому что больше просто не с кем поговорить. Рут и Ярив в Иерусалиме, каждые несколько дней я должен ненадолго удалиться от них, от них обоих, чтобы привести наконец в порядок свои дела — разобраться с самим собой. Надеюсь, что я все-таки когда-нибудь справлюсь с этим. А может, и не справлюсь. Есть такие типы. Кто бы мог поверить, что я один из них! У меня всегда все выглядело таким понятным и заранее распланированным, я всегда верил, что можно рассчитать, как поведет себя человек икс в ситуации игрек, если имеется вся необходимая информация — и о человеке, и о ситуации. Когда я был ребенком, я умел в точности предвидеть такие вещи. Йотам-чародей — вот кто я был. А потом вырос, и все смешалось. Все перепуталось, сделалось непредсказуемым и весьма опасным. Невозможно даже понять, кого следует опасаться: выясняется, что ты вдруг предаешь сам себя.
С Аялой невозможно поговорить. Она живет тут неподалеку, через несколько улиц отсюда, с одним музыкантом, и мне запрещено попадаться ей на глаза (якобы в связи с моим преступлением против человечности — так она называет эту дурацкую историю с Казиком). Есть только один путь, сказала она, и лицо ее сморщилось и перекривилось от безмерной брезгливости, только один путь искупить этот грех: написать другую историю. Покаяться. И до тех пор — не вздумай, пожалуйста, показывать тут свою мерзкую рожу.