См. статью «Любовь»
Шрифт:
Но тут смешались и раздвинулись воды. Как в зеркальном отражении, двое бросились друг на друга. С силой столкнулись два черепа, мгновенно были отброшены в разные стороны и снова взметнулись в ярости. Гладкое упругое тело рыбы обвилось вокруг торса Бруно, острые крепкие зубы впились в его плечо. Со стоном он отпрянул от врага и нырнул под воду. Пытаясь стряхнуть с себя Лепарика, продолжал погружаться ниже и ниже, пока в полуобмороке от боли и слабости не достиг тех пластов, где свет потускнел и сошел на нет, где красная часть солнечного спектра терпит поражение. Бруно глянул на свое плечо и с ужасом увидел, как рана истекает зеленоватой кровью — да, даже кровь казалась здесь зеленой. Испуг спас его. Он рванулся вверх, застал Лепарика врасплох и с силой ударил с двух сторон по рыбьей морде кулаками. На мгновение Лепарик застыл неподвижно, как будто в раздумье, а потом ушел под воду и исчез. Бруно кружил в тревоге по поверхности, потом перевернулся головой вниз и ловко ввинтился в воду, но и тут не обнаружил врага. Теряя сознание от недостатка воздуха, вынужден был начать подъем и тотчас был оглушен: Лепарик обрушился на него плашмя, тяжелый, как кит, и боднул в грудь. У Бруно перехватило дыхание. Кровь застучала в висках и бросилась в глаза. Ничего не соображая, он устремился
В ночь длинных ножей и острых зубов нет места любви и состраданию. Победить или погибнуть! Лепарик мужественно продолжал этот беззвучный бой, и Бруно тоже ни единым возгласом не нарушал зловещей тишины. Он сам был рыбой. Счет времени исчез для него, мгновения отмерялись ритмом бросков и вспышек боли, которую удары противника высекали из его ран. Бруно был весь истерзан: укусы Лепарика проделали в нем безобразные дыры, кровь хлестала из груди и из горла, но он видел, что и противник разодран, распорот, весь в ранах и царапинах от его боковых плавников, что удары рыбы становятся неточными, что она вот-вот отключится от источника своего существования. И в это мгновение Бруно прозрел, опомнился и отпрянул. Сознание вернулось к нему и засияло мягким ровным светом, как перламутровая ракушка: он сражается с Лепариком, потому что не может быть одним из толпы, не может раствориться в толпе, даже толпе, не ведающей злобы и ненависти, — любой толпе, не может смириться даже с нингом Лепарика. Но он также не хочет быть оруженосцем толпы. Лепарик еще кидался на него вслепую, боролся за торжество собственного нинга, выплюнул изо рта кровавый кусок, вырванный из руки Бруно, но Бруно уже отступил назад. Рыбы освободили ему дорогу — проход, в точности соответствовавший размеру его тела. Нет, он не хочет предводительствовать, не хочет руководить ими. Никем не хочет руководить. Нет человека, достойного руководить другими существами. Но как он был близок к убийству, к этому тягчайшему из преступлений!.. Он поспешно удалялся от косяка. Его нинг хорош только для косяка из одного человека. Его нинг — это его собственный язык, тайный, неповторимый. Только на нем можно сказать «я» без того, чтобы оно отозвалось жестяным эхом хитрой гулкой ловушки «мы». Бруно высвободился из рыбьих кругов, из этих равнодушных объятий, и застыл, тяжело дыша, вне стаи. Они обернулись и посмотрели на него без всякого выражения. Никто не двигался. Тем временем Лепарик потихоньку пришел в себя. Его нинг окреп и начал достигать Бруно, но уже не проникал в него. Косяк тронулся в путь. Без него. На одну минуту, в последний раз, Бруно охватил прежний страх оказаться покинутым и беспредельно одиноким. Но лишь в силу привычки.
Лососи неторопливо проплывали мимо. В течение нескольких часов перед ним прошли сотни тысяч рыб, и он пропускал их, не двигаясь. Он узнал среди них только Йорика, но через минуту вообще перестал видеть в них рыб и начал различать только клетки большого сложного организма, отделившегося от него: от его прежнего тела. Вся его жизнь промелькнула перед ним, все былое достояние: воспоминания и обрывки позабытых грез. Он оставался на месте почти час и после того, как удалились последние рыбы, — погруженный в невольные печальные размышления от расставания с собой прежним. Теперь все, что он сделает, или подумает, или создаст, будет его по праву. Вдали, на горизонте, топорщились последние напряженные плавники. Вскоре они достигнут больших водопадов реки Спей. Станут подпрыгивать на три или четыре метра, пытаясь преодолеть бурное течение, шлепаться обратно в воду и снова и снова прыгать. Те, что сумеют миновать пороги — обессилевшие, отощавшие, до смерти утомленные, изможденные до последнего предела, — войдут в устье небольшого притока, в котором появились на свет много лет назад. В течение нескольких дней позволят себе отдыхать. Над ними будут жадно кружить птицы, вода почернеет от их множества. В эти считанные дни у них отрастут твердые горбы и дополнительные острые зубы, и тогда начнутся кровавые бои за самок и нерестилища. Тот, кто уцелеет, оплодотворит икру, которую будут метать самки, и тотчас после этого умрет. Бруно знал: слабосильному Йорику не одолеть даже порогов. Лепарик преодолеет их, но будет слишком измучен, чтобы выйти победителем в боях с более молодыми самцами. Не пройдет и нескольких часов, как вся речка наполнится изуродованными, растерзанными трупами лососей. Вся жестокость этого неумолимого пути вырвется вдруг наружу и будет запечатлена на их телах. Хищные птицы склюют их мясо.
Бруно остался один. Старая акула, которая плыла по следам косяка, замерла посреди дороги. Поглядела на массу удаляющихся рыб, на странное существо, от которого исходит запах крови и которое представляется более легкой добычей, и решила удовольствоваться им. С силой нырнула и пропала под водой. Узкая быстрая дорожка протянулась по прямой линии в направлении Бруно, который так ничего и не учуял.
Но тут произошло нечто странное: что-то такое, что я затруднюсь объяснить и что вызывает подлинное смятение в кругах биографов и усердных архивариусов текучей истории: потому что вдруг, без всякой видимой причины, акула была с силой подброшена вверх и забилась в воздухе, как огромная нелепая рыба-птица, беспомощно и весьма потешно хлопающая плавниками и на два голоса трубящая своим гротескным хоботом, похожим на гигантский молот. Через минуту она благополучно шлепнулась обратно в воду, на свое обычное место в хвосте косяка.
Еще несколько мгновений море бурлило и вздрагивало. Бруно почудилось, что он слышит странные звуки, как будто кто-то хлопает в ладоши и удовлетворенно хохочет, как бывает, когда спустят с лестницы надоедливого нахала; маленькие волнушки, которые оказались ближе, чем он, к тому месту, откуда была выброшена акула, с некоторым удивлением отметили злорадный смех, сопровождавшийся
— Ты прекрасно все изложил, Нойман.
— Я старался.
— Да, и довольно точно… Разумеется, кроме ругательства в конце. Ты ведь знаешь, что я никогда не произношу неприличных слов.
— Ты?.. Никто и не говорит, что это ты. Это акула чертыхалась и выкрикивала всякие непристойности.
— Акула? Что ты! Да она не способна — это бревно с трудом отличает собственный хвост от пароходного вин… А впрочем, действительно… Я теперь припоминаю. Ты прав, эти акулы-молоты известны как ужасные сквернословы. — И после минутного молчания: — Знаешь, ты милый. Ты несколько изменился с тех пор.
— Значит, ты готова выслушать продолжение моего рассказа?
— Нет, все-таки не изменился.
— Ну, пожалуйста!
— Рассказывай, рассказывай. Не отказывай себе в таком невинном удовольствии. Я в любом случае не слушаю. Минуточку! Ты забыл! Забыл самое главное!
— Я? Что я забыл?..
— Бруно! Раны. Помнишь? Не притворяйся, ты должен помнить.
— Разумеется. Как это я мог забыть? Ты права. Слушай:
Бруно неторопливо плыл в водах Северного моря. Вся эта безбрежная стихия принадлежала ему от горизонта до горизонта, а он прежде и не догадывался… Всеми своими живыми и мертвыми водами она льнула к его ранам. В ее таинственных туманных лабораториях трудились мудрые крабы и осьминоги, степенные исследователи, умеющие добыть особые вещества из таящихся в глубинах сокровенных запасов. Целебные потоки, призванные из Каспийского и Мертвого морей, прибыли взмыленные и бездыханные после того, как в течение многих дней и ночей протискивались по узким трещинам в толще земли, и со скоростью телеграфа были отправлены, по приказу взволнованной госпожи, в операционную, где опытные хирурги извлекли из них редкостные соли и минералы, необходимые для немедленного заживления ран. Водоросли, которые как будто случайно попадались Бруно по пути, обматывали на минуту его тело и пропитывали его удивительными дезинфицирующими веществами, а потом отпускали плыть дальше и возвращались к своей госпоже, радуясь ее радости. Только два надреза остались на его теле. Две крошечные ранки с двух сторон шеи, в сущности, совсем не ранки, но, скажем, два отверстия, то есть маленькие поминутно разевающиеся рты, а попросту — жабры.
Бруно неторопливо плыл в просторах Северного моря, голова его теперь постоянно была погружена в воду. Он уже не нуждался в ином кислороде, кроме того, что содержится в воде. Он всматривался в бездны: волны так отшлифовали линзы его глаз, что они оказались удивительно подходящими для пребывания в воде, и все предметы выглядели теперь невесомыми и волнистыми, цвета преломлялись, расщеплялись на тысячу новых оттенков и тончайших разноцветных колеблющихся нитей, чтобы тут же снова сплестись в очаровательный мерцающий пучок, который вновь распадается в волнах на чуткие струны волшебной арфы, устанавливающей ритм морского времени, струящегося по громадному гамаку, и, возможно, рука твоя оставит какую-то запись на поверхности вод, запись, которая никогда уже не повторится, оставит знак, который нигде невозможно оставить, волна отделит на мгновение образ тела от самого тела, утянет вдаль и по возвращении вернет — или не вернет, потому что сама никогда не сможет вернуться, и призрачные очертания нежных умиротворенных предметов отдаются на волю волн, покоятся в мерцании волн, в вечном дремотном колыхании моря, дышащего медленным ускользающим сном, запечатленным на устах коралловых рифов, и на листах с описанием этих снов будет произведен окончательный расчет, регистрация тех, кто позволил себе вторгнуться в море, или прошел по его берегам, или вознесся ввысь, и всегда из волн поднимется больше чаек, чем нырнуло в них, и эти новые окажутся тяжелее прежних, потому что они пропитаны всей тяжестью моря и его прозрачными невесомыми бликами, широкими взмахами громадного медлительного гамака: туда и сюда, словно маятник — туда и сюда, Бруно плывет…
Молчит, не отвечает. Волны сникли, сделались совершенно плоскими, но каждые несколько секунд покрываются мелкой рябью от мощного самодовольного храпа. Я оглядываюсь назад и вижу, что мол уже совершенно пуст, только один рыболов еще топчется по его краю. Высокий и крепкий, как маяк, попыхивает во тьме сигареткой. Осторожно, стыдливо я скольжу по ее щеке. Скоро утро, и мы должны поторопиться, если хотим досказать и дослушать про нашу встречу в Нарвии. Про подарок, который Бруно вручил мне там. Про приговор, который вынес мне.
Ах, Бруно! — это дивное ощущение восторга, которое заставляет сердце шириться и кровь стучать в висках! Я угадываю его. Я позволю себе описать, что ты чувствовал, когда косяк уплыл своей дорогой и оставил тебя в одиночестве — тебя, победителя! Единственный человек на всех необозримых просторах океана. Я завидую тебе и горжусь тобой. Ибо что же остается делать слабому, как не размышлять о своей судьбе и принимать решения? (Я умею произнести эти слова с таким глубоким внутренним убеждением, что они звучат как единственно верные.) Это безумное, отчаянное решение, Бруно, потому что слишком малы шансы осуществить его, но шансы уже не интересуют тебя: они принадлежат иному измерению и иным формам обсуждения. Измерению, в котором пользуются множественным числом и языком масс, в котором взвешивают людей на жестяных весах: «Мой еврей в обмен на твоего еврея», «Согласно моему подсчету, я уничтожил всего лишь два с половиной миллиона», и тому подобное. Даже язык двоих для тебя уже язык слишком многих, слова действительно важные произносятся, как видно, только на языке одного. Ты стал лососем. Очистился от всего, что к тебе пристало, до такой степени освободился от всех условностей, что сумел наложить пальцы на разодранную вену, через которую обычно вытекает жизнь. Ядрышко бестелесного существования, тайное биение жизни ты превратил своим путешествием в четкую геометрическую линию, которую дано различить глазами и проследить пальцем по карте. Ты знаешь, как я отношусь к тебе, что чувствую, ведь если бы не это, разве потащился бы я сюда, в Нарвию, разве стал бы доводить себя до такого состояния, до нервного истощения, грозящего безумием?..