Чтение онлайн

на главную

Жанры

См. статью «Любовь»
Шрифт:

Вассерман:

— В живых? Боже упаси! Нет, господин, честное слово, не смогу. Я ведь никогда… То есть… А теперь и вовсе… Не смогу, и все! Не осталось ничего — ни желания, ни воображения. Все умерло.

Но Найгель отметает все возражения:

— Воображение твое в полном порядке. Всегда было на высшем уровне. Чего стоит один этот отрывок про гладиатора в Риме! Помнишь, как твоя команда спасла его? Ведь этот мальчишка, Фрид, уговорил львов не трогать его. А, что там говорить! А как они выручили Эдисона, когда тот был уже на грани отчаяния и хотел вообще отказаться от дальнейшей разработки своего изобретения — электрической лампочки? Кто еще, кроме тебя, может придумать такие вещи?

И Аншел Вассерман бросает угрюмо (общипанной курице, у которой не осталось ни единого перышка, уже не до гордости):

— Любой и каждый может, господин.

Я записываю тут слово в слово все, что Вассерман открыл мне в тот час.

— В самом деле так, Шлеймеле, и не из-за чрезмерной скромности сказал я Исаву эти слова. А тебе открою более того, потому что сегодня нет уже надо мной господина литературного критика — пусть поцелует медведю то место, которое под фартуком! Как отравляли они, критикёры поганые, мою жизнь в те дни, когда писал я свою повесть! Как терзали неопытную доверчивую душу! Обожали мучить меня — учить уму-разуму, наставлять на путь истинный. Всю правду-матку обо мне выкладывали, торопились сообщить публике, что и познания мои в разных сферах куцы и смехотворны, и вся осведомленность в области точных наук — убогая мудрость профана и неуча; что только таскать из чужих трудов я умею и не стесняюсь пересказывать написанное другими авторами. Дескать, все его искусство в том лишь и состоит, что гирлянды из цитат умеет он нанизывать, преступный вор и плагиатор, из чужих сюжетов лепит свою фабулу и по необразованности своей надеется уйти от ответа, остаться не пойманным за руку в своих прегрешениях. А самым главным злодеем — да сотрется имя его! — был Шапира, ох, как ранило перо его, как острая ядовитая стрела пронзало: сводником меж писателями прозвал он меня, бесстыжим взломщиком величал, всех, дескать, обобрал я, всех уместил в одной своей презренной повести, и каких только кличек не придумывал мне, одна обиднее другой. Ай, Шлеймеле, разве я пытаюсь что-нибудь утаить от тебя? Потому что — да, справедливы были их речи… С самой ранней юности пленили мое сердце и всю душу во мне взволновали и Джек Лондон, американец, и Жюль Верн, француз, и Карл Май уже упомянутый, и Даниель Дефо, создатель Робинзона Крузо и милого помощника его Пятницы, и не стану умалять — к чему умалять? — вклад Герберта Уэллса с его замечательной машиной времени, которую я, что ж? — действительно, нет, не украл, зачем? — так, одолжил на время как товарищ по цеху. И волшебник этот очаровательный Эрнст Теодор Амадей Гофман, и Джеймс Фенимор Купер, и земляк мой Януш Корчак — все у меня уместились, для всех нашлось назначение. Верно, каюсь: ото всех тянул, ото всей братии тащил, да, копировал понемножку, переписывал, что мог, даже из Пятикнижия списывал, этого, двуязычного — польский против иврита, чтобы и простой народ мог ознакомиться с Писанием, и из переложений на святой язык Грозовского и Бен-Иехуды, и из Шперлинга, и из Андерса, и из Калмана Шульмана, и милого Исраэля-Хаима Тавьёва, и многих других весьма достойных, ну да, и не из-за малых способностей своих так делал, поверь, — было, было и у меня свое видение мира и понимание внутренней сущности вещей, да, все было, что требуется, как они провозглашают, настоящему писателю, ведь, достигши возраста Иосифа Прекрасного, писал и я вещи, которые шли изнутри, из самого сердца, из глубины души, без заимствований и подражаний, от того источника, который соблюдал в чистоте и неприкосновенности, от самых заветных помыслов, стихи писал — и некоторые даже проникли в печать и были отмечены, вызвали, как говорится, небольшой шум, ну да, ведь из-за них-то Залмансон и приласкал меня тогда, вытащил из архива, где проскучал я добрых пять лет, и сделал журналистом и писателем, но чем чаще стали выдумки мои печататься, тем большим трусом я делался, и уже боялся писать от себя, своим слогом и кровью своей души. Опасался отстать от других и провалиться. И так вот, Шлеймеле, постепенно истощилась во мне сила созидания и взошел презренный подражатель. И не стану теперь лгать перед тобой и изворачиваться языком моим лукавым — ведь и после этого был у меня такой час в жизни, когда пробудилось во мне это первозданное вожделение, жажда живого творчества, и захотелось написать что-то другое. Чтобы было целиком мое, от искры души моей вспыхнувшее, а, что говорить! — тлела в крепости сердца моего эта искра, все годы таилась и тлела, как сказано в известной статье Бялика: малая искра, но вся моя, ни у кого я ее не позаимствовал, ни у кого не украл… И попытался, рискнул — десять лет назад это было, — засел за роман. И вырвался из меня такой пламень, такой огонь! Пожрал все мое естество, один дух воображения во мне остался, и ширился, и господствовал. И перепугался я до смерти. Ведь помрачился мой разум… От рассказа, который начинался о людях, скатился я к преисподней с ее лукавыми духами, и вот, уже не собственной рукой писал — Лавин Дахцифин, враг рода человеческого с песьей мордой, водил моим пером, лавины бесстыдства и дерзости увлекали меня в пропасть… И речи мои стали сплошное злодейство, и мерзкие козни, и распутство, и ворожба, и хохот вырывался из меня чужой и гадкий, и все заволоклось таким туманом, покрылось таким отчаянием, что оказался я раздавлен, повержен и унижен, растерт в прах и пепел, и не было у меня уже сил выстоять против этого наваждения и обращать вымыслы мои в буквы и слова… Короче: сделался я поношение человеков… И может, ты станешь смеяться надо мной, но все это время не переставал я думать о том, что скажут в моем родном городе, в Болихове, когда прочтут эти постыдные вещи, и как мама будет огорчена, и расстроится, и станет плакать… В конце концов не хватило у меня духу объявиться и предстать на всеобщее обозрение, выйти так вот, в пятьдесят лет, под юпитеры, вступить на путь безумства и тяжкой борьбы. Ну что сказать? Ты, верно, и сам понимаешь… Бросил я его в огонь, несчастный мой роман, все мое сочинение. И конечно, тотчас пожалел. И если говорю тебе: пожалел, то не открываю и малой толики моих мук. Невозможно описать их словами… Только тут, в лагере, рассказал обо всем этом Залмансону, и он тоже огорчился. Сказал, что сейчас как раз мог бы я уже писать спокойно, как мне надо, без оглядки на Болихов. Потому что когда вышел уже человек за пределы своей жизни, то может сочинять что хочет, писать, как ему вздумается, не опасаясь ни падения, ни безумия. А!..

А что же Найгель? Найгель о своем:

— Слушай, Вассерман. Скажу тебе откровенно. Я нуждаюсь тут в разрядке, в каком-то развлечении. В чем-то таком, что позволило бы мне хоть ненадолго отвлечься от непрерывных мыслей о работе.

Вассерман, еле слышно:

— Разве нету тут, ваша честь, ну… какого-нибудь клуба для господ офицеров?

Найгель, с гордостью:

— Перед тобой находится немец, который не любит пива! Я вообще не вайндойчер, и не бирдойчер, и не шнапсдойчер. И тем не менее мне необходимо как-то немного… передохнуть после работы. Поэтому я решил: каждый вечер ты будешь приходить сюда и сидеть со мной. Недолго — полчаса или час, просто сидеть и рассказывать.

Вассерман, едва сдерживаясь, чтобы не завыть от отчаянья в голос:

— Но о чем, господин комендант?!

— Я не знаю, — усмехается Найгель угрюмой, холодной усмешкой. — Но ты, конечно, придумаешь что-нибудь хорошенькое. Я не сомневаюсь. Я ведь не могу указать тебе, что и как сочинять, верно? Ты видишь? Есть такие вещи, в которых даже я не властен — не могу отдать приказа относительно содержания и направления твоего рассказа. — Похоже, что эта мысль только теперь пришла ему в голову и весьма забавляет его.

Аншел Вассерман, готовый уже грохнуться в обморок, предлагает Найгелю компромисс:

— Я перескажу господину коменданту мои старые истории.

Невинная эта хитрость отвергается с презрением. В своем безвыходном положении Вассерман пытается соблазнить Найгеля новым проектом, по правде говоря, достаточно безнадежным:

— А, я знаю: я расскажу господину коменданту сказки Гауфа. Настоящая Шахерезада. Что там сравнивать — какие сюжеты! Ужас как забавно. Вот, это действительно будет хорошо! «Халиф и цапля». «Маленький Мук». Ай, ваша честь получит большое удовольствие!

Но Найгелю не составляет труда раскусить эти наивные уловки, с прямотой истинного вояки он объявляет:

— Перестань, Вассерман, дурить — я желаю получать только свежий товар.

На время в комнате устанавливается тишина. Мы оба, и я, и Найгель, полагаем, что Вассерман подыскивает подходящую формулировку, чтобы облечь в нее свое согласие. Ведь не может же он не понимать, что все равно никуда не денется — так или иначе узник обязан подчиниться воле всемогущего владыки. Однако он вновь удивляет нас и провозглашает, что весьма благодарен господину коменданту за его любезное обращение и столь щедрое предложение, но…

— Невозможно, ваша честь, проводить аналогию между мной и той, настоящей Шахерезадой, и я вам скажу почему: по той лишь единственной причине, что милая эта женщина весьма жаждала жить, оттого и рассказывала этому головорезу, злодею этому, султану, свои удивительные сказки, а я как раз наоборот весьма желаю умереть — не приведи Господь нам такое услышать!

Найгель смотрит на него долгим тяжелым взглядом, трет ладонью подбородок и, наконец, произносит тихим, но исполненным непреклонной решимости голосом:

— Что ты воображаешь о себе, старый хрыч? В твоем положении… Ты получил неповторимое, невиданное предложение, самое лучшее, какое вообще может сегодня прозвучать на всех просторах великого Рейха! — Он колеблется еще минуту и наконец бросает в пространство комнаты: — Хорошо, я готов пойти на то, чтобы каждый вечер, после того как ты закончишь рассказывать мне очередную главу из твоей повести, попытаться еще раз убить тебя. Один выстрел в голову. Это будет твоя премия. Как у той Шахерезады, только наоборот. Если ты непременно хочешь умереть, я согласен каждый вечер стрелять в тебя. Разумеется, при условии, что твоя история мне понравится. Ведь не может быть, чтобы день за днем непременно происходила… эта осечка, назовем это так. Надо полагать, в какой-нибудь из этих разов нам удастся перехитрить судьбу, верно? — Он победоносно откидывается в своем кресле, смотрит на Вассермана все тем же холодным взыскательным взглядом и позволяет обессилевшему писателю оценить новую, весьма перспективную идею. Капитулировать наконец, рухнуть под тяжестью всех обстоятельств и неопровержимых доводов.

Смелость и нетривиальность его мышления вызывает у меня, признаться, удивление и какое-то нездоровое воодушевление, профессиональное любопытство, что ли, может быть, даже нечто большее. Хотя Вассерман, с некоторой, надо сказать, недостойной его мелочностью, вообще не желает видеть привлекательной стороны хитроумного плана, сулящего неожиданный поворот сюжета, он усматривает в предложении Найгеля одно только злодейство и бесстыдство. Он возмущен и весь кипит и клокочет:

— Фу, Шлеймеле, чтобы гадкий язык твой прилип к гортани, чтобы земля забила тебе горло за твои подлые усмешки! Ведь тут перед тобой человеческая жизнь! Не о сюжете идет речь — о моей погибели этот Фриц Фрицевич говорит с таким спокойствием, прямо как Армилус-злодей, царь наглый и искусный в коварстве. Жизнь моя тут поставлена на карту…

И еще находит в себе силы прошептать:

— А что, господин, как вдруг мой рассказ, не дай Бог, в один из вечеров изволит тебе не понравиться?

Найгель:

— Ничего особенного. Значит, придется тебе протянуть еще денек в моем обществе. — И устремляет на Вассермана тот многократно проверенный неотразимый взгляд, от которого бросает в дрожь любое создание. — И знай, старый плут, что никакие хитрости тебе не помогут: я приму меры к тому, чтобы у тебя не было ни малейшей возможности даже попытаться покончить с собой самостоятельно. Можешь быть уверен: ни один офицер, ни один солдат и ни один охранник в этом лагере никогда не поднимет на тебя руку и не посмеет помыслить о том, чтобы убить тебя по собственной инициативе. Ты будешь тут у меня огражден от любых посягательств на твою жизнь лучше, чем в самой надежной крепости, будешь жить, как птенчик в тепленьком гнездышке у матушки под крылышком. — И снова усмехается.

Популярные книги

Сердце Дракона. Том 10

Клеванский Кирилл Сергеевич
10. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.14
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 10

Столичный доктор. Том III

Вязовский Алексей
3. Столичный доктор
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Столичный доктор. Том III

Кровь на клинке

Трофимов Ерофей
3. Шатун
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
6.40
рейтинг книги
Кровь на клинке

Ритуал для призыва профессора

Лунёва Мария
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.00
рейтинг книги
Ритуал для призыва профессора

Лишняя дочь

Nata Zzika
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.22
рейтинг книги
Лишняя дочь

Целитель

Первухин Андрей Евгеньевич
1. Целитель
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Целитель

Бальмануг. Невеста

Лашина Полина
5. Мир Десяти
Фантастика:
юмористическое фэнтези
5.00
рейтинг книги
Бальмануг. Невеста

Ну, здравствуй, перестройка!

Иванов Дмитрий
4. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.83
рейтинг книги
Ну, здравствуй, перестройка!

Вечный Данж IV

Матисов Павел
4. Вечный Данж
Фантастика:
юмористическая фантастика
альтернативная история
6.81
рейтинг книги
Вечный Данж IV

Хозяйка лавандовой долины

Скор Элен
2. Хозяйка своей судьбы
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.25
рейтинг книги
Хозяйка лавандовой долины

Я – Орк

Лисицин Евгений
1. Я — Орк
Фантастика:
юмористическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я – Орк

Пенсия для морского дьявола

Чиркунов Игорь
1. Первый в касте бездны
Фантастика:
попаданцы
5.29
рейтинг книги
Пенсия для морского дьявола

Возвышение Меркурия. Книга 15

Кронос Александр
15. Меркурий
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 15

Никто и звать никак

Ром Полина
Фантастика:
фэнтези
7.18
рейтинг книги
Никто и звать никак