См. статью «Любовь»
Шрифт:
Смерть? Найгель впервые слышит о том, что дочка Вассермана умерла, но предпочитает пропустить эту информацию мимо ушей. А может, нет у него душевных сил отреагировать на это сообщение. Он только потупляет взор и издает это свое хрюкающее «хымф-ф-ф…», побуждая, по-видимому, таким образом Вассермана продолжать. Вассерман некоторое время смотрит на него молча, не в силах справиться с нахлынувшей болью и горечью, на лице его появляется выражение чего-то такого, я бы сказал, весьма близкого к ненависти, поскольку подлинной ненависти мне так и не удалось обнаружить в этом человеке — не исключено, что она
Маркус: А Фрид наш все сплетал в одну вервь свою честность и прямоту с обидой и досадой на весь мир, и завязывал узлом, и скручивал, и стягивал жгутом, пока не превратились они в жесткий ком, застрявший у него в горле и в животе, и жил он в постоянном напряжении, так что все мышцы то и дело сводило в болезненной судороге, и Паула утверждала, что, может, этим непрерывным самоистязанием Фрид совершает несправедливость ничуть не меньшую, чем мог бы причинить самой ужасной ложью или самым великим обманом.
Паула: Я и впрямь не понимаю, отчего это так получается, что все вокруг непрерывно только и делают, что стараются надуть моего милого Фридчека, — ведь, казалось бы, нелегко его обмануть, он такой ужасно-ужасно умный и осторожный и вечно в чем-нибудь всех подозревает, а вот как раз меня, дуру набитую, которая готова поверить даже плутовке лисице, никто не задевает и не трогает.
Арутюн: Но надо отдать должное нашему врачу: когда настал час испытаний и пришло время выбирать между суровой истиной и милосердной ложью, он все-таки выбрал ложь. И надежду. Я очень ценю это, Фрид.
Фрид: Ха, это ты-то — изобретатель и прародитель всяческого сокрытия и камуфляжа!
Маркус: Действительно так. Из любви, не поддающейся, как известно, доводам разума — я имею в виду любовь к сокрытию и заблуждению, — Фрид позволил себе поверить в ребенка, которого мечтала родить Паула.
Фрид: Вы не знаете, как я страдал от этого. Никто из вас даже не догадывался, как я страдал и терзался. И больше никогда в жизни я не позволю себе так страдать и терзаться!
Отто: Да ну, Фрид, — ты не шутишь? В самом деле, не позволишь?
Мунин: Послушайте, вы! Может, хватит пустых пререканий? Поглядите — младенец снова перевернулся!
Фрид: Псякрев!..
Он наклоняется и достаточно неучтиво переворачивает строптивого младенца обратно на спину.
— Эй ты! В твоем возрасте ребенок должен лежать на спине, вот так, понял? — И демонстративно отворачивается от нарушителя, сохраняя на лице выражение строгости, подчеркнутое свирепо сведенными бровями.
Но младенец, наш младенец…
— Снова перевернулся? — спрашивает Найгель с восторгом.
Вассерман:
— Именно так! И несчастный Фрид…
Найгель:
— Заорал от страха, подскочил и снова перевернул его на спину!
— Да, а упрямый младенец опять перевернулся на живот!
— И так продолжалось без конца!
Вспыхнувшее внезапно жуткое подозрение заставляет врача орлом накинуться на младенца, поднять его с ковра и закружить с ним безмолвно вокруг нефтяной лампы.
— Младенец, герр Найгель, напротив, не проявлял никакого беспокойства, смеялся и играл, а во рту у него
Найгель:
— Что — еще зубы? Сколько — четыре, шесть, восемь?
Вассерман:
— Именно так!
Найгель:
— Слушай! Я не уверен, что мне так уж нравится эта твоя выдумка с зубами, но я начинаю ощущать тут настоящее напряжение. Настоящий рассказ. — И снова что-то помечает в своей книжице.
Фрид тем временем листает Большую немецкую медицинскую энциклопедию, которую приобрел, еще будучи студентом в Берлине столько-то и столько-то лет назад. Пыль облаком вздымается с пожелтевших страниц и заставляет доктора чихнуть и закашляться. Странные прыщики, высыпавшие у него сегодня утром вокруг пупка, снова дают себя знать, чешутся и порядком досаждают ему, но он старается не обращать внимания на эти пустяки. Подкидыш ползает у его ног и с любопытством изучает узоры на ковре. Вначале движения ребенка кажутся неуверенными и неуклюжими, но постепенно он осваивает искусство управления собственным телом. Фрид зачитывает вслух:
— Первые зубы могут появиться в четыре месяца… В восемь месяцев младенец способен предъявить нам восемь зубов… В три месяца здоровый развитый ребенок предпринимает первые попытки перевернуться с живота на спину…
Глянув вниз, себе под ноги, доктор видит, что его подопечный уже пытается сесть, — хотите верьте, хотите нет! А ведь ему всего несколько часов от роду, да, не прошло и двух часов с тех пор, как Отто обнаружил его, а в энциклопедии указано, что только в четыре месяца новорожденный обретает возможность управлять мускулами спины и шеи настолько, чтобы прямо держать голову. В полгода некоторые дети начинают самостоятельно садиться…
Чертыхнувшись, Фрид принимается протирать очки, очевидно подозревая, что прочел неверно. Младенец между тем, утвердившись в сидячем положении, начинает неторопливо изучать толстенькие розовенькие пальчики у себя на ногах. Понаблюдав за ним, врач утешается тем, что голова его время от времени заваливается на грудь.
Но вот маленький скандалист снова принимается орать — как видно, требует новой порции молока. Фрид позволяет себе предположить, что если нежданный гость уже умеет самостоятельно сидеть, то право на бутылочку с соской им безвозвратно утрачено — тем более что таковых и не имеется под рукой. Он наливает немножко молока из миски в пластмассовый стакан и подает малышу, разъясняя при этом, как следует пить. Младенец моментально осваивает новый прием и опустошает стакан.
— Еще? — спрашивает врач, окончательно потерявший от всех этих потрясений способность соображать.
— Еще? — передразнивает его младенец, весьма точно передавая интонацию его голоса, и с удовольствием повторяет: — Еще?
Фрид понимает, что, если он хочет сохранить остатки здравомыслия, ему следует отказаться от всех эмоций, заткнуть в своей душе все щелки, сквозь которые могут просочиться удивление и страх, и придерживаться исключительно научного беспристрастия. Поэтому он записывает: «Начал говорить». Потом он поднимается и приносит из кухни кусок хлеба. Младенец тотчас протягивает ручонку и, получив хлеб, без малейших колебаний запихивает его себе в рот. Покончив с хлебом, он предпринимает попытку привстать на ножки.