См. статью «Любовь»
Шрифт:
— Ну, что сказать? Нет у него стыда, у этого младенца…
Вассерман:
— Да, достаточно громкий и не слишком приятный звук — как будто лопающихся пузырьков.
Все собравшиеся наблюдают, как из крошечной попки на ковер выскальзывает зеленоватое ожерелье детского кала.
Мунин: Как деликатно ни опиши, все равно дерьмо останется дерьмом!
Господин Маркус: Наш добрый доктор сморщил нос не из-за запаха — из-за грубости замечания и помчался за тряпкой…
Найгель в раздражении вскидывает руку. За последние минуты он сделал несколько пометок в своей книжице. И даже теперь, с поднятой левой рукой, правой продолжает писать. Он желает узнать, кто, в конце концов, этот таинственный господин Маркус и какова будет его роль в сюжете. Вассерман, по своему обыкновению, пытается увернуться от прямого ответа. Он сообщает немцу, что господин Маркус — провизор, то есть по-нынешнему — аптекарь, и при этом очень музыкален, на досуге для собственного удовольствия копирует партитуры для Варшавской оперы.
— Человеческий эксперимент, которому нет подобных, герр Найгель! Пример самопожертвования и, скажем так, даже самоистязания ради возвышенного идеала — больше я пока не могу тебе открыть и снова попрошу у вашей милости терпения и умоляю о снисхождении…
Следует отметить, что Фрид предпочел пожертвовать на пеленки младенца старую простыню, а не использовать те великолепные вышитые, которые приготовила своему дорогому еще не родившемуся Казику Паула. С некоторой неуклюжестью он пеленает младенца. Тот, со своей стороны, всячески препятствует этому действию, вывертывается, заходится в крике и с остервенением сучит ногами, пока Фрид не теряет окончательно терпения и не набрасывается на него:
— Холера ясна! Ну тебя… Прямо в нос угодил!
И сам пугается своего вопля и принимается подлизываться к маленькому тирану: щекочет ему животик, усиленно моргает своими тяжелыми веками в надежде позабавить его и даже запевает колыбельную…
Господин Маркус: Аллилуйя, Фрид! Ты спел ему песенку, которую тебе самому пели в те счастливые дни, когда ты еще лежал в колыбели. Как ты запомнил ее?
Фрид не удостаивает его ответом и продолжает:
— Мальчик овечек домой погнал… ме-ме-ме!.. Скачут овечки, резвятся меж скал… ме-ме-ме!..
Отто: Младенец, естественно, не перестал реветь, и каждый, кто слышал Фрида поющим, поймет — почему.
Фрид: Я сидел рядом с ним на ковре и был в полном отчаянье. И все время твердил себе, что вот ведь несчастный малютка — что еще остается ему делать в этом мире, как не вопить и орать? И когда я подумал так, то знаете, что произошло?
Отто: Произошло то, что младенец улыбнулся доктору!
Фрид: Что значит — улыбнулся? Он начал смеяться! Да, смеяться — как годовалый!
Нет сил. Нет сил для этого младенца. Нет сил для еще одного человеческого существа. Кто-то действительно лишил нас последних надежд, последней возможности продолжать все по-старому. Вначале, еще до нас, дела, по-видимому, обстояли лучше. Теперь же, как уже было отмечено, нет больше в распоряжении пишущего достаточного объема той таинственной субстанции, которая зовется жизненной силой, автор не в состоянии вдохнуть жизненную энергию даже в самого себя, а тем более — в новое существо, пусть даже в виде литературного образа. Полная апатия завладела пишущим. Вследствие этого не замедлили подкрасться дополнительные сомнения и возникло предположение, что следует изобрести какую-то новую систему сосуществования и общения с людьми (с большим оптимизмом жарить яичницу, чтобы не сказать: крошить лучок!). Надо вернуться на несколько сотен шагов назад и начать все сначала. Но на этот раз продвигаться очень-очень осторожно и неторопливо. Чтобы, не дай Бог, не совершить снова всех тех страшных ошибок, которые однажды уже были сделаны. Надо призвать всех самых крупных специалистов, чтобы они общими усилиями проделали важнейшее и необходимейшее исследование, проанализировали человеческую сущность до самой последней клеточки, до последней молекулы и разгадали, наконец, что за всем этим кроется. Замесить все человеческое, раскатать, просушить, растолочь, просеять, пока не обнаружится в конце концов печать производителя, тот секретный код, который позволит открыть сейф, заключающий в себе зашифрованную программу развития и инструкцию для использования, которая раз и навсегда объяснит, для чего, для какой цели создан этот странный объект, как с ним обращаться и поддается ли он усовершенствованию. И что делать в случае порчи, поломки этого аппарата, который далеко не всегда может сам прийти себе на помощь и исправить свои ошибки? Откуда, по какому номеру вызвать монтера? Вассерман рассказывает Найгелю свой «сюжет». Еврей, который не умеет даже умереть, пытается спасти мир с помощью своих Сынов сердца. Как? Очень просто: высказывается наивное пожелание, которое вряд ли может быть хоть кем-то замечено, — я не против, пусть бы было замечено, хорошо бы эта смехотворная попытка беспомощного полуживого старца действительно обратила на себя чье-то внимание, завоевала доверие хотя бы того же гипотетического Некто, нашего дорогого господина N. которому, судя по всему, вообще отказано в вере и спасении. Но нет, нет, все не то, не то!.. Человека нужно развинтить, расчленить, разобрать на части. Взять эту ткань, которая называется «жизнь», и с помощью очень острого ножа сделать срезы, снять с нее тончайшие слои, которые можно положить под объектив микроскопа. Рассмотреть мельчайшие детали всех компонентов. Упразднить таким образом, последовательно и сугубо научно, то, с чем никак уж невозможно справиться и чего нет сил вынести, например жестокость, любовь например, — пока не будут они до конца разгаданы и не перестанут причинять такую боль и
Найгель покашливает и обращает внимание Вассермана на некоторую неточность. Несообразность. Рановато еще новорожденному младенцу смеяться. Вассерман охотно соглашается с ним:
— Именно так. И Фрид тоже был удивлен, поскольку помнил со студенческой скамьи, что осознанно дети начинают улыбаться в возрасте, хм… Запамятовал. А неосознанно…
— Осознанно в два или три месяца, — подсказывает Найгель. — У Карла, правда, все это происходило с запозданием. Он и теперь весьма серьезный парень. Но у Лизхен мы впервые заметили улыбку уже в два месяца. Она всегда во всем опережала своих сверстников. Кристина говорит, что в этом смысле дочка пошла в нее — она сама была таким чрезвычайно развитым младенцем.
Вассерман:
— Воистину потрясает меня сила вашей памяти, герр Найгель! Может быть, вы записывали в блокнот? Вели дневник?
— Что? Да. То есть Кристина записывала в специальную тетрадку. Ах, ты должен был бы видеть, как замечательно это у нее получается! Какой слог, какая деликатная ирония! Прямо как настоящая книжка для детей. Нет, я таких вещей писать не умею. То есть — если когда-нибудь у нас будет еще ребенок, может быть, и я решусь попробовать. В конце концов, ради твоей повести я проделал некоторые более сложные и опасные вещи, не так ли, Вассерман?
— Разумеется, так, кто бы стал спорить… — бурчит Вассерман себе под нос и продолжает «чтение».
Доктор решил исследовать феномен странных улыбок и смеха младенца. Он проделал небольшой научный опыт: опустился перед ним на корточки и хмыкнул низким ненатуральным голосом, надеясь таким образом рассмешить малыша, но тот немедленно почувствовал нарочитость и неестественность его поведения и презабавно сморщил свое крохотное личико в презрительной гримаске. Фрид невольно расплылся в самой настоящей улыбке. И тогда засветился огонек и в умненьких глазках ребенка. Это уже и впрямь было так смешно, что Фрид совершенно забыл о необходимости бесстрастного научного подхода и расхохотался во все горло. Младенец ответил ему почти таким же заливистым смехом.
Господин Маркус:
— Подлинный, искренний, из глубины души идущий смех искал достойного и приятного выхода из этого малюсенького, почти невесомого тельца. Коленка пыталась улыбнуться, и локоток старался помочь ей в этом, открывая на себе прелестную ямочку.
Найгель:
— Э-э… именно локоток?
Вассерман, незамедлительно:
— Вы предпочли бы какое-то другое место, герр Найгель?
Найгель:
— В сущности, да. Почему бы и нет?.. По-моему, это достаточно странно — локоток. В самом деле, Вассерман!.. Может быть, это глупо с моей стороны, но понимаешь, у нашей Лизелотты действительно имеется прелестная ямочка на правой коленке. Вернее, над правой коленкой. И я подумал…
— Ну, разумеется, герр Найгель, — вы совершенно правы: улыбалась правая коленка. Смотрите: это уже там!
— Спасибо, герр Вассерман.
Глаза Вассермана скрываются под усталыми веками, трепещущими от постоянной неизбывной боли и страдания, но и от внезапного удовольствия. Впервые за последние годы по крайнем мере один немец назвал его «герр».
Все тело младенца дрожит теперь от усилия отыскать подходящее место, в которое следует направить лукавую смешинку. Личико его сморщилось и покраснело, светлые волосики прилипли ко лбу.
Фрид: Я вообразил, что он просто хочет отрыгнуть, поднял его и легонько похлопал по спинке.
Господин Маркус: И смешинка сразу скользнула на предназначенное ей место. Ротик крошки радостно распахнулся, и пока он с наслаждением хохотал и квохтал, Фрид успел насчитать шесть белоснежных зубиков, торчащих из розовых десен.
Найгель:
— Шесть? Шесть зубиков? Ты только что сказал: четыре…
Смерть этому младенцу! Смерть всему. Все силы окончательно иссякли. Осталось лишь одно последнее судорожное желание: каким-то образом воспротивиться Вассерману. Только когда совершается процесс «писания», еще наличествует некоторое ничтожное количество «жизненности». Да и то где-то там, в самых кончиках пальцев. Все остальное потеряло способность чувствовать и реагировать. Исписанные страницы, зажатые в руке, похожи на свежий побег, распустившийся на кончике обрубленной и засохшей ветви. Но хотя бы это: тайная вероломная цель Вассермана раскрыта и уже сделаны все оперативные приготовления, необходимые для того, чтобы предупредить его выпад. Ситуация еще не полностью вышла из-под контроля пишущего. Можно определить ее так: Вассерман направляет все свои усилия на победу над господином N: он пытается спровоцировать его — удивительно дешевыми приемами — снова вернуться к «жизни». Но Вассерман получит по заслугам. Вассерману будет дан бой!