См. статью «Любовь»
Шрифт:
— Почему бы и нет? Мне полезно отвлечься и развеяться после работы.
Вассерман смотрит на него потухшим взором. («Встань, Аншел, и играй пред царем, которого смутил злой дух…»)
Следует отметить (терпеть не могу, когда такие вещи повисают в воздухе), что каким-то непонятным образом мы все переместились из душа в рабочий кабинет Найгеля. Немец устало потягивается в своем кресле, вытаскивает из нижнего ящика бутылку спирта и делает большой глоток прямо из горла. Щеки его покрываются легким румянцем.
Тут я с удивлением отмечаю, что вопреки утверждению доктора Штауке (в уже упоминавшемся интервью американскому журналисту) и собственному заявлению Найгеля, будто никогда он не только что не напивался, но вообще не выносит спиртного, пьет он, как опытный алкоголик, — не поперхнувшись, не задохнувшись
Вассерман усаживается на стул напротив него, бормочет что-то себе под нос, сует руку за пазуху и шарит там, нащупывая свою заветную тетрадь. В этот момент глаза его упираются в новый синий конверт в мусорной корзинке Найгеля и лицо приобретает суровое выражение.
Наверно, теперь самое время завершить описание кабинета Найгеля, прибавить к уже сказанному еще несколько любопытных деталей. Время от времени на стенах появляются новые лозунги, призванные поддерживать боевой дух самого Найгеля и его соратников: «Вера в нацию — дело каждого»; «Евреи — наше несчастье»; «Исполнительность — наслаждение для солдата»; «Приказ — это приказ»; «Мы должны быть такими, каким был Фридрих Великий» — и тому подобные мудрые высказывания высокопоставленных военных бюрократов, оказывающие тем не менее потрясающее, неотразимое воздействие на массовое сознание, то есть на умы людей пришибленных и слабохарактерных, которым слышатся в этих пылких агитках отзвуки некой первобытной могучей силы, «голос крови», призывные звуки огромного племенного барабана, слаженный топот тысячи ног, чеканящих шаг в едином победном ритме. В подсознании рядового немца пробуждаются волнующие воспоминания детства и юности (да, очень важно постоянно держать народ в состоянии нервного возбуждения и сентиментальной чувствительности): семейная загородная прогулка, когда он маленьким мальчиком восседал на плечах своего высокого и крепкого отца; острый запах пота на гигантских стадионах, когда он, один из десяти или ста тысяч подростков, участвовал в общем параде солидарности; славная отдача, которую ощущает плечо после выстрела; то дивное волнение, которое поднималось со дна души при звуках военного марша или государственного гимна, исполняемого оркестром из сотен труб и барабанов. «Пропаганда — это искусство, которое тем эффективнее, чем меньше люди догадываются, что их обрабатывают», — сказал Геббельс.
Дедушка Аншел вдруг вскидывает голову и, будто подстреленная птица, издает горький протяжный крик. Может, он пытается таким образом заглушить нечто, чего я не слышу?
— Рассказ!.. Рассказ должен продолжаться! — произносит он в отчаянье.
— Так продолжай, — усмехается Найгель, — кто тебе мешает?
Вассерман роняет голову на грудь, потом снова с трудом распрямляется, шумно вздыхает, смотрит на меня странным взглядом…
— Ну вот, я начал, — говорит он еле слышно самому себе. — И снова, помолчав: — В ту ночь, герр Найгель, должен я тебе сказать, младенец орал не переставая. Несносные его горькие вопли почти заглушали грохот танка, промчавшегося на большой скорости по соседней улице, и грозные звуки разрывов тяжелых снарядов, сопровождавшие бой, который уже много часов гремел в соседних кварталах…
И снова Найгель останавливает его властным жестом и голосом, выкованным из гулкого стального листа, требует объяснений:
— Каких кварталах? Какой бой? Ты запамятовал: мы в зоологическом саду!
Вассерман бросает на него испуганный взгляд и обращается ко мне за помощью:
— Ай, Шлеймеле, вот ведь собирался я продать Исаву, как говорится, вонь без тухлой рыбы, да не состоялась, видать, эта сделка… — и сбивчиво объясняет Найгелю, что, да, виноват, совсем позабыл предупредить… — В общем… Видишь ли… — вздыхает огорченный сочинитель, — пришлось мне, хоть и не хотел, опять переправить сюжет в другое место, на улицу Налевки, если случалось тебе слышать о такой в Варшаве, поскольку как раз в это время началось, как бы это назвать? — наше маленькое восстание против вас… С твоего позволения…
— Вот как?! — взвился, не веря своим ушам, потрясенный этой неслыханной наглостью Найгель, выпрыгнул из-за стола и дрожащей от ярости рукой указал на еврея. — Так ты продолжаешь? Хочешь бороться со мной? Чем? Жалким своим оружием болтуна?!
И вновь я становлюсь свидетелем его потрясающей выдержки и умения владеть собой: не проходит и нескольких секунд, как он заставляет себя вернуться в кресло, переводит дух и с невероятной силой, как будто чья-то шея находится между ними, сжимает длинные пальцы рук.
— Я знаю, что ты имеешь в виду, — произносит он уже совершенно спокойно. — Что ты хочешь сказать всеми этими твоими подлыми глупостями. Прекрасно знаю. Ты, как все эти болваны, влюбленные в слова и пустые рассуждения, веришь, что и другие внемлют их речам. Такое волшебное воздействие. Ты в самом деле полагаешь, что сможешь провести здесь успешный словесный бой? Настоящий бой — с отвлекающими маневрами, артподготовкой и задуманным прямым попаданием? Не прерывай меня сейчас! Сейчас я говорю! — Он снова встает, потуже затягивает ремень на брюках и в возбуждении вышагивает по комнате. — Ты начал свой рассказ в бориславском лесу, в этой вонючей шахте, и, когда увидел, что я готов поверить тебе, когда заметил, что я постепенно привыкаю к месту, тут же перебросил его в новую местность, в зоосад! И терпеливо дожидался, пока я и там начну чувствовать себя немного уютнее, свободнее, пока потеряю бдительность, и тотчас — хлоп! Передислоцируемся на новые позиции! На меня нападают с неожиданного фланга! Варшава! Восстание! Ах!.. Ты перетаскиваешь свои ополчения, своих дурацких персонажей, как генерал перебрасывает свои полки. Развел мне тут партизанскую войну! Нападай и беги, скрывайся в неприступной чаще словоблудия. Обманные маневры, война на истощение, взять врага измором! Прекрасная тактика. Интересно, куда ты меня потащишь из Варшавы? В Биркенау? В бункер фюрера в Берлине? Поверь мне, Вассерман… — прибавляет он назидательно, неторопливо приближается, останавливается в двух шагах от еврея, наклоняется к самому его уху и произносит вкрадчиво: — Я взираю на все это свысока — на все твои убогие нелепые выходки. Мне жаль тебя. Жаль! Я думаю, что если бы у тебя в руках был обыкновенный складной нож, маленький такой перочинный ножичек, то и тогда ты был бы вооружен куда лучше. Наверняка эффективнее и надежнее, чем с тысячами твоих великолепных слов, которые приготовился наболтать мне тут.
От этого тихого и ласкового голоса у нас обоих — у меня и у дедушки Аншела — кровь застывает в жилах и мурашки бегут по коже.
— В самом деле, Шлеймеле, как острый нож он был, этот голос, только завернутый для обмана в шкурку ягненка…
Найгель и вправду вытаскивает из кармана перочинный ножик, открывает его неторопливым движением и кладет на стол перед Вассерманом:
— Держи, вояка. Подарок тебе от меня. Ну, что ты с ним сделаешь?
Вассерман молчит и не смотрит на нож. Найгель бледен. Он взбешен, до краев полон злобы и возмущения.
— Так как же, Вассерман? Острый отличный нож! Хочешь, я сниму пистолет? Разоружусь? Встану на колени, чтобы обеспечить тебе преимущество. Видишь, уже встал, теперь ты выше меня, а я совсем маленький. И не смотрю на тебя. Ну, что же ты медлишь?
Вассерман не смотрит на него, взгляд его обращен в другую сторону. Найгель выжидает в этой нелепой позе, на коленях и с опущенной головой, еще минуту — лица его не видно. Потом он грузно поднимается, забирает нож, закрывает его и прячет обратно в карман. Однако что-то выплеснулось, выползло из него в эти считанные минуты, нечто чрезвычайно важное — уверенность в себе, что ли? Почему-то, несмотря на свой пистолет и огромный рост, он выглядит побежденным.
— Что ты думал, Вассерман? — говорит он тихим голосом, в котором уже не слышно ни клокочущей ненависти, ни даже обыкновенной злобы. — Надеялся, что, если будешь перескакивать со своим эскадроном с места на место, я утрачу ориентацию, растеряюсь? Пошатнусь, дам трещину, потеряю уверенность в правоте нашего дела? Какой же ты дурак — старый и одновременно инфантильный! Вассерман, понимаешь ли ты, какой ты идиот? Мы вместе могли бы совершить нечто потрясающее. Что-то такое, чего не сделал никто до нас. Но ты уперся, как осел, и не желаешь оставить свои жидовские фокусы. Собственными руками убиваешь последний предоставленный тебе шанс, губишь, закапываешь в землю свою повесть и вместе с ней весь свой жалкий талант. И вдобавок к этому теряешь последнего в мире человека, еще готового тратить свое драгоценное время на то, чтобы выслушивать твои бредни. Абсурд, курьёз!