См. статью «Любовь»
Шрифт:
Можно предположить, что необычный шум заставил Вассермана очнуться от тревожного урывочного сна, приподняться на кипе бумаги и глянуть со страхом вниз в какую-нибудь щелку на чердаке. И увидел он оберштурмбаннфюрера Найгеля, вышагивающего перед строем заключенных и мечущего громы и молнии. «Великий Боже! — воскликнул Вассерман в сердце своем. — Ведь это тот самый человек, который сидит со мной чуть ли не каждый вечер, и слушает мое повествование, и рассказывает о своей нежной, горячо любимой супруге и милых детках, и всей душой болеет за моих героев, и покатывается со смеху, когда удается мне сочинить что-нибудь забавное…»
Найгель выносит приговор. Каждый десятый будет расстрелян. Двадцать пять человек. Штауке приближается к нему и что-то
Украинцы отделяют обреченных от всех остальных. Двое не выдерживают напряжения и от ужаса теряют сознание. Их тоже уносят и присоединяют к тем, что еще держатся на ногах. Все происходит в полнейшей тишине. Со временем эта сцена так будет описана в одной из книг: «Нет вскрика и нет вопля. Луна льет свой мутный свет сверху, а прожектора освещают лагерь снизу. Комендант Найгель стреляет в приговоренных к смерти. В каждого один раз и в упор — прямо в лоб. Уже после третьего выстрела он с головы до ног забрызган кровью. Под конец он наклоняется и пристреливает тех двоих, что растянулись на земле без чувств. Узнали ли они о своем конце? А остальные, живые, оставшиеся в строю, способны ли они были осознать происходящее?»
Все кончено. Найгель поворачивается и твердым чеканным шагом направляется обратно к помещению коменданта. Со своей позиции на чердаке Вассерман может видеть, что лицо его окаменело и веки приспущены на глаза. Сочинитель возвращается на свое ложе между двумя шкафами со всевозможным конторским инвентарем и сворачивается клубочком на ворохе старых газет, прикрывая голову коленями. Он хочет произнести что-то в память мертвых. Несколько слов. Но язык его сух, а голова абсолютно пуста. Он сам давно уже мертв. И вообще, что бы он ни сказал, все будет фальшивым и неуместным. Никого из погибших он не знал, но, даже если бы и знал, вряд ли почувствовал бы что-то такое, что принято называть состраданием или сожалением. Чувства тоже окаменели и умерли. И произошло это не сейчас, а еще тогда, когда он был помещен в барак «дантистов» и в течение трех месяцев проживал там вместе с Залмансоном.
Вассерман:
— Все прошлое, все, что когда-то происходило между людьми — знакомыми и незнакомыми, — уходило и стиралось. Остались смутные воспоминания о дружбе, но сама она тоже исчезла — или сделалась совершенно иной. Я не могу пересказать тебе это словами. Нет, не жалели мы и не любили больше друг друга. Но и ненависти тоже не испытывали. Может, потому, что уже по прибытии сюда числились покойниками. В глазах всего мира мы уже были трупами и сами тоже привыкли считать себя мертвецами, странными такими полуживыми созданиями, еще способными совершать какие-то простейшие действия. Но в сущности, мы были так же мертвы, как наши близкие и друзья.
Тем временем Найгель принимает по соседству душ. Душ устроен почему-то не возле его личных покоев, а тут, наверху, под крышей, рядом с каморкой Вассермана. Немец что-то мычит себе под нос, и я с ужасом догадываюсь, что он поет — в точности как поем мы все, подставляя свое тело под ласковые
— Я всегда полагал, — предъявляет он мне свое обвинение, — что писатели обязаны вживаться в образ созданных ими персонажей, разве не так?
Он прав. Не способен я, все еще не способен «вжиться» в него. Но не обязательно посвящать в это Найгеля. Можно сделать вид, что со мной все в порядке, что я владею своим ремеслом, и записать с его слов несколько общих биографических сведений, чтобы у него создалось впечатление, будто я интересуюсь его личностью и послужным списком. Составить нечто вроде эдакой типовой анкеты, которая заполнялась на сотни и тысячи подобных ему офицеров СС. Не более того.
Итак, он родился сорок пять лет назад в Баварии, в маленькой деревушке Пёссин у подножья горы Цугшпитце. В неполных десять лет уже умел прокладывать маршруты в горах и водить за собой любознательных путешественников по самым опасным альпийским тропам. У него был единственный брат — Ганц, умерший в ранней юности от туберкулеза. Мать его была немкой, уроженкой Польши, но затем, в достаточно зрелом возрасте, переехала на жительство в Германию, где и вышла замуж за его отца, только что вернувшегося из армии. Она была коровницей, и Найгель с удовольствием вспоминает — намыливая свою широкую грудь, — как, бывало, ранним утром отправлялся с ней вместе в повозке на луга, тянувшиеся вдоль берега озера. Она была, по его словам, «простой и хорошей женщиной. Знала свое место». Отец его в юности тоже был солдатом, как и сам Найгель. («Но, по правде сказать, кайзеровские солдаты, по сравнению с нами, были детьми».) Со своим полком отец побывал в Восточной Африке, и герр Найгель помнит его волнующие и чарующие рассказы об этих удивительных краях. «Как же мы с братом любили слушать его! Эти рассказы переносили нас в совершенно иной, волшебный мир». Освободившись наконец от долгой и нелегкой службы, отец сделался плотником в Пёссине.
Поскольку герр Найгель не особенно дорожит точностью второстепенных деталей своей биографии, я позволю себе процитировать аналогичные воспоминания другого эсэсовца: «Рудольф Хёсс. Комендант Освенцима рассказывает».
В этом документе, наряду со всем прочим, Хёсс упоминает «о захватывающих рассказах отца», которые очаровывали «пылкую и восторженную душу ребенка»: «Это были картины боев с восставшими аборигенами, описания их традиций и обычаев, рассказы об их дикости и мрачном идолопоклонстве». Отец превозносил «благословенные деяния» представителей европейской цивилизации — посланников христианской миссии в Африке, — с таким упоением преклонялся перед их мужеством и жертвенностью, как если бы они были ангелами, сошедшими на землю с небес. «Мы, дети, твердо решили тоже стать миссионерами и двигаться дальше, в глубины дикой языческой Африки, в самую чащу вечных непроходимых джунглей».
Рудольф Хёсс проливает яркий свет на те крохи биографических данных, о которых Найгель, в силу своей скромности и ограниченности, упоминает лишь мельком. Он словно вливает живую кровь в вены сухих официальных справок. «Те дни, — пишет он, — когда у отца гостил кто-нибудь из его старинных друзей, представителей миссии, для меня становились настоящим праздником. Это были пожилые достойные мужи с длинными бородами… Я не оставлял их ни на минуту, чтобы не пропустить ни слова из их речей… Иногда отец брал меня с собой в различные поездки, и мы вместе посещали святые места на нашей родине. Побывали и в монашеских обителях Швейцарии, в Лурде поклонились Святой Деве… Отец надеялся, что я стану священником, и я сам был тверд и неутомим в своей вере, насколько можно ожидать от столь юного существа».