См. статью «Любовь»
Шрифт:
В ту ночь на узкой койке в съемной комнатушке чужого города господину N приснился сон. Ему приснился Найгель, который был господином N. Двое детей Найгеля тоже присутствовали во сне, и оказалось, что они не вызывают никаких неприятных эмоций — ни раздражения, ни злобы, ни тем более ненависти. Они были симпатичные дети. Найгель (в образе господина N) нежно и трогательно заботился о них. В результате сновидец проснулся со следующим соображением в своей раскалывающейся от боли голове: вот приснился некий нацист — и ничего ужасного не случилось. На несколько минут нашим героем овладела легкая печаль, а может, тоска, но вскоре и она развеялась, как будто у него не осталось и этой возможности — зацепиться хотя бы за такое незначительное переживание. Не осталось совсем ничего, что позволило бы впечатать хоть какое-то свое впечатление или рассуждение в плоскость действительности. Странно, ведь речь, в конце концов, идет о «маленьком нацисте внутри тебя» (в дальнейшем: МНВТ), всего лишь о МНВТ, а подразумевают под этим чудовищные и абсолютно неверные вещи —
Стул перед письменным столом в съемной комнатушке крякнул и едва не развалился от тяжести, когда на него поспешно возложили известную часть тела. Стул тоже был удручен. Ручка была поднесена ко рту и слегка погрызена зубами. Съемная комнатушка, отмечавшая про себя эти нехитрые действия, находилась, как уже было упомянуто, на крыше, и через имевшееся в стене окошко можно было увидеть клочок моря. О, море!.. Да, постоянно говорят МНВТ и весьма ошибаются. Просто усыпляют бдительность. Подготавливают почву для следующего несчастья.
Вот такие прозрения с неожиданной ясностью снизошли на сидевшего перед письменным столом. И тут же пришло отчетливое понимание своего положения, но вместе с тем и сознания невозможности что-либо изменить — все предначертано и определено, приговор вынесен и не подлежит обжалованью. В неплотно прикрытой дверце шкафа поблескивало зеркало, перечеркнутое во всю длину глубокой извилистой трещиной. Отражение сидевшего перед письменным столом колебалось, двоилось и удручало своей неприглядностью. Лицо изможденной напуганной птицы. Покрасневшие, лихорадочно блестящие глаза. Уродливая незаживающая рана от бритвенного пореза в обрамлении короткой жесткой щетины. А ведь истинная проблема, сама болезнь, гораздо глубже и страшнее. Вполне возможно, вообще неизлечима. Мы сами и есть те микробы-возбудители, не поддающиеся воздействию никаких лекарств. Да, не более чем зловредные микробы. И когда тут и там привычно, мимоходом упоминается МНВТ и умные ответственные люди принимаются настойчиво предостерегать именно от его незаметного, неощутимого, но безостановочного разрушительного действия, возможно, это не что иное, как ловкий маневр, хитрая взятка, боязливая попытка откупиться, и цель этих неусыпных предупреждений — достигнуть дешевого консенсуса, общего согласия по поводу того, о чем легче и проще всего договориться, то есть бороться с тем, с чем в принципе возможно и доступно бороться. Но существует ли иной, более надежный способ? Вырвать, удалить подлинный корень зла и начать все сначала? Есть ли у нас силы для этого?
В ту ночь были заново подняты и переосмыслены многие вопросы: например, могли некий мальчик (в дальнейшем «противник», «соперник») при известных условиях быть уничтоженным нашим гипотетическим Некто, по совместительству являющимся его отцом? И что с законной супругой господина N и его матерью?
В четыре сорок пять утра были натянуты брюки и серый свитер, распахнута дверь, ведущая на крышу, и предпринято лихорадочное метание по этому ограниченному пространству — пересеченной местности, забитой всяческими порождениями технического прогресса. Постепенно наметилось некое прозрение и внутреннее успокоение. Продолжая курсировать между телевизионными антеннами, солнечными коллекторами и водяными баками, господин N потихоньку приходил в себя и обретал способность рассуждать более здраво. Мимоходом взгляд его отметил голубую поверхность большого водного резервуара. В четыре сорок девять (04:49) стало очевидным, что вопросы были поставлены неверно. Господин N даже осмелился провозгласить, что это чрезвычайно распространенная, можно сказать, роковая, непреодолимая ошибка — все вопросы всегда, изначально оказываются в корне неверными. В какой-то точке пыльной замусоренной крыши в памяти всплыли вопросы, мучившие другого писателя, Бруно Шульца, и с горечью было признано, что, по сути дела, они так и остались не заданными — попросту повисли в воздухе. Все время стыдливо прятались и остерегались огласки. Снова вспомнилось мудрое изречение, утверждающее, что спрашивать надо иначе: не «уничтожил бы Имярек своего противника (противников) X, У или Z?», а «пожелал ли бы он воскресить их? Вернуть к жизни, позволить продолжать существование? Готов ли он действительно, без колебаний и хитроумных уверток, в любую минуту оживить их?». Ведь за этим, по-видимому, и скрывается самый важный вопрос: удостоился бы он сам, наш Имярек, наш дорогой господин N, воскрешения — со всей искренностью, с горячим рвением и любовью — из рук самого себя, того же Имярека, в любую из минут?
Поскольку и на это не было дано никакого ответа, возник еще один вопрос, последний, самый гнусный и мучительный: чего более убоится и чего на самом деле пожелает избежать наш герой — смерти или жизни? Жизни в ее истинном значении, без приукрашиваний, без поправок и вымарываний, жизни в том смысле, который… и т. д. Но тут вдруг лихорадочно метавшемуся по крыше господину приспичило немедленно кое-что записать, чтобы, не дай Бог, не потерять нити своих драгоценных рассуждений, и он устремился обратно к столу, чтобы… Однако ручка не писала, чернила застыли, окоченели в ней и категорически отказывались оставлять след на бумаге. Имярек ужаснулся и вмиг покрылся холодным потом. Проклятая заколдованная ручка была в бешенстве брошена на стол и с треском ударилась о его поверхность. Похоже, что этот удар пробудил кого-то находившегося с другой стороны, под столом,
Вассерман все еще там. Всегда он там, против Найгеля. Описывает смущенного, охваченного сомнениями врача, не решающегося внести данные о младенце в свою регистрационную книгу (общую уже многие годы и для обитателей зоопарка, и для его служителей). Одним из препятствий на пути регистрации является тот факт, что у младенца все еще нет имени.
Фрид:
— Это не моя забота! Кто сказал, что я обязан еще и давать имена пациентам?
Но вовсе не зарегистрировать подкидыша невозможно, поэтому Альберт Фрид записывает так: «Неопознанный младенец. Передан мне Отто Бригом четвертого апреля тысяча девятьсот сорок третьего года в 20:05. Был завернут в дырявое шерстяное одеяло. Сведений о родителях не обнаружено. Пол — мужской. Длина тела: точно измерить невозможно ввиду отчаянного сопротивления, предположительно: 51 см. Окружность головы, также предположительно: 34 см. Вес, тоже предположительно: 3 кг. В 20:20 Отто Бриг заметил два зуба в его нижней челюсти. В 21:10 я лично (А. Ф.) видел еще два зуба в верхней челюсти. Спустя примерно две минуты еще два в нижней челюсти. Всего: шесть зубов».
Поскольку младенец наконец успокоился и уже не пытался затруднять дальнейший сбор научных сведений касательно своей особы, Фрид воздал ему за это похвальной характеристикой, записав в 21:20: «Ребенок очень активный, смеется».
Фрид: И вот сижу я себе, и документирую, и ни на что не обращаю внимания, а тем временем с ним, с младенцем, происходит что-то странное, можно подумать, будто кто-то переместил его на ковре, и вдруг я вижу — ну и ну! — он уже лежит на животе. Бедняжка, кто же это перевернул его? Я тотчас снова уложил его на спинку и еще не успел отойти, как он, хотите верьте, хотите нет, сам — совершенно самостоятельно! — снова перевернулся на живот.
Поскольку наш доктор не выносит никакого обмана и жульничества, а тем более глупых розыгрышей, а все окружающее только тем и занято, что пытается надуть его, сыграть с ним какую-нибудь дурацкую шутку и втереть ему очки, несчастный Фрид постоянно живет в тягостном ощущении готовящегося подвоха: кто-то не спускает с него глаз и только и ждет момента, чтобы заставить его на секунду отвлечься и тут же коренным образом изменить декорации мира. Из отчаянного протеста против лжи и коварства, как видно, свойственных человеческой природе, а может, и природе вещей, Фрид зубами и когтями держится за свою порядочность, из последних сил цепляется за нее.
Господин Маркус: И чем больше все вокруг предавало, обманывало, и разочаровывало его, и обнажало перед ним свои мерзкие тайны и бесовские обольщения, которые…
Арутюн: Да, демонстрировало двойные днища своих сундуков и чемоданов, и ловко завуалированные дверцы, и потайные карманы, скрытые в складках одежды…
— Тем сильнее, — подхватывает Вассерман, — укреплялся наш доктор в своей несокрушимой вере. Не скрою, вера эта была обильно приправлена горькой обидой и немалой долей ненависти к злокозненности происходящего, но никогда не ставил он под сомнение изначальную, первозданную логичность и честность этого мира, поскольку знал, что в основании его заложен ясный и доступный нашему пониманию порядок, который рано или поздно обязан как-то проявить себя в жизни хотя бы одного человека…
Найгель поднимает руку:
— Что значит — одного? Любой вещи в мире можно найти разумное объяснение.
Похоже, что Вассерман готов поспорить с этим утверждением. Найгель торопится объяснить:
— Даже то, что вначале выглядит нелепым и противоестественным, в конце концов находит простое и логичное объяснение.
Вассерман:
— Герр Найгель! У логики имеется цель и предназначение в нашем мире. Не что иное она, как способ распределять и собирать вещи и тварей по различиям их и по принадлежностям и связывать друг с другом как положено. Каждый кулик к своему болоту. Но сами вещи, — добавляет он печально, — сами вещи вовсе лишены всякого смысла и всякой логики! Да и люди так, воистину так. Мешанина, путаница вожделений и страхов, ай, мир прекрасен, но что такое логика? Что разделяет и что связывает? Чудеса логики, между прочим, являет нам этот ваш удивительный программ: ведь как все устроено, как прилажено, чтобы точно по расписанию прибывали поезда со всех концов Европы сюда, к великому жертвеннику. Логичны эти стальные рельсы, протянутые как по линейке через всю огромную Вселенную, и вагоны логичны, которые, как довелось мне слышать, ни минуты не застаиваются, не позволяют себе даром терять время на станциях. Логика, герр Найгель, — это невидимая нить, которая связывает руку усердного чинуши, отпускающего своей подписью порцию угля для паровоза, и машиниста, передвигающего сей паровоз с путей на пути. Логика, если желаешь знать, — это прочная связь между этими двумя, так сказать, встреча двоих, которые не ведают и не подозревают о существовании друг друга и тем более вовсе не учитывают наличия станционного рабочего, доброго человека, лучшего из людей, готового за золотой медальон, содержащий в себе дагеротип покойной Сариной матери, пренебречь вашими строгими запретами и указами. Наплевал сей праведник на ваши грандиозные планы и цели и, получив медальон, потихоньку просунутый ему в щель вагонного оконца, принес-таки жбан с водой для нашей ослабевшей и лишившейся чувств доченьки. И нельзя отрицать, что и он ведет себя в полном соответствии с логикой, заложенной в корне всей ситуации. Но эта логика, господин мой хороший, связывает вещи, в которых отсутствуют всякий разум и всякая логика. Нити жестокости и милосердия в огромном клубке бессмысленности она связывает. Связывает между собой миллионы обезумевших и заплутавших людей. Жизнь моей девочки и ее смерть она связывает…