Смерть это все мужчины
Шрифт:
Когда я это заметила? Не поймать начала. Может быть, его и не было. Или началось так постепенно и нежно, как бывает в лесу, в солнечную безветренную погоду, когда едва смещаются воздушные потоки и первыми на это отзываются осины, а последними – ели. Я всегда кланялась лесу: «Здравствуй, лес-батюшка…» И не случалось, чтобы я оставалась без даров или заплутала. Постепенно стала нарастать тайная милость, особенное «грибное счастье», и не оно одно. Людям, которые вредили мне, начинало крупно не везти в жизни, если я хорошенько этого желала. Я редко это делала, точно нарушая грозный запрет, самоволкой, огрызаясь на неведомых стражей – но делала. Себе-то зачем врать. Иногда я находила деньги на земле. Не фигурально, а буквально – пять, десять рублей (до реформ то были приличные деньги). Представляю себе моих ангелов-хранителей, препирающихся с бухгалтерией небесной канцелярии по вопросу о том, сколько выделить денег А. Н. Зиминой, 19… года рождения, русской, беспартийной. «Пять рублей, больше не могу», – шипит потусторонний бухгалтер. «Хотя бы десять, Уоал Эоэлевич! – умоляет старший ангел. – Там одни колготки стоят семь семьдесят!» «Обойдётся без колготок, – безжалостно отвечает замотанный сиротскими воплями сердобольных земских охранителей Уоал Эоэлевич. – От них вообще один вред. Пущай носит родимые хлопчатобумажные чулки в рубчик. Девяносто
Что она такое? Совокупный портрет, рисуемый тысячелетиями, изображает нам её прелестной юной женщиной, чей земной удел – скитаться и страдать. Шалунья-девочка, душа. Психея, Псиша. У Псиши тьма врагов, но она непобедима. Псишу предаёт даже возлюбленный Амур, но она не умеет не любить. Она может заплутать и свалиться в дебри падших миров, где продолжает любить, плакать, болеть, делать глупости, жалеть, надеяться, верить, ожидать, умолять и тревожиться. Это Псиша вышивала иконы золотыми и серебряными ниточками, по сантиметру в день, и пела чистым тоненьким голосом о садах небесных и цветах лазоревых. Это Псиша тихо говорила умирающим солдатикам: – «Потерпи, миленький», положив прохладную ладошку на разгорячённый битвами мужской лоб. Это Псиша, в извечном ожидании любимого, плела кружева и сочиняла дивные грустные песенки, которые в русской традиции так и называются – «страдания». Мне казалось, он смеётся, а он навек расстаётся! Люди добрые, поверьте, расставание – хуже смерти. Зачем было сердце вынуть, полюбить, потом покинуть… Она придумала делать деткам погремушки, брать немного мёда у пчёл, рассыпала по полянам речей ягодки уменьшительно-ласкательных суффиксов, сообразила, как приспособить в хозяйстве кислое молоко, и безустанно изобретала узоры для рубашек и полотенец. О, никто не умеет так заполнять время, как она! И вы всегда отличите дом, где живёт Псиша, от дома, где её нет. Псишу всегда любят и непременно обижают. В империи человеческого – то есть мужского – сознания интересы Псиши учитываются в наипоследнюю очередь. «Ну, это так, для души, – говорит мужчина извиняющимся внутренним голосом. – Надо же иногда… всё-таки…» И вот где-то на обочине судьбы заводится домик-крошечка в три окошечка, а там уж всё как следует. И кот ходит, толстый, обалдевший от сливок, и скатерть белая не вином залита, а стоят на ней расписные чашки, и подушки взбиты, и пироги поднялись – да что у ней может не заладиться, когда она счастлива! – и уж она слушала его, слушала и только ахала, когда про всякие ужасти, и вот мужчина прилёг вздремнуть и слышит, как часы тикают, как на фикусе лист вытягивается, как пытается дойти до кухни опухший от сытости таракан… «Вот я и в раю… – думает мужчина. – Век бы так!»
Но он уйдёт, Псиша. Они всегда уходят. Им куда-то надо.
Потерпеть-то можно, конечно. И подождать – наука немудрёная. Хорошо, когда есть детишки, особенно малые. Сходить к батюшке, исповедаться – а в чём тебе, Псиша, каяться-виниться? Калачиков послать в острог, тем, «несчастненьким». Они бы уж тебя не пощадили, а тебе их жалко? Дура ты, дура, Псиша, со всеми своими фикусами-фокусами, прибаутками и пирожками. Ну, и где твой мужчина? На войну ушёл, неприятеля бить. Родину сторожить? Нашла его пуля. В город на заработки, промышлять честным извозом? Зарезали изверги. Али кирпичи возит в соседнее село для новой церкви? Это он тебе так сказал? А не сидит ли он в кабаке с пропащими человеками, и не тебе ли он говорит – пошла вон, дура. Ай, крыша прохудилась, и забор починить некому. Ай, сена корове некому косить. Да ты не парься, Псиша. Ты с нами рядом присядь. Вот видишь – водочка? Бери, пей. Легче станет.
И ты, Псиша, тогда другие песни запоёшь голоском осипшим и надтреснутым. Про долю свою горькую заголосишь, про судьбу проклятую, про жизнь беспросветную. Как соблазнили да обманули, как завели да кинули, как обещали да бросили. Темно в лесу, холодно. Помирать пора тебе, Псиша. Мы твои косточки под берёзой закопаем, потом вырежем дудочку, и по весне наша дудочка так жалобно запоёт! И мы наконец заплачем по тебе, завоем всей деревней, и напьёмся, и подерёмся – и так хорошо, так сладко и спокойно станет у нас на душе!
Моя собственная Псиша, росток той, главной Псиши, была резвой, бестолковой и неприхотливой девочкой. Она тянулась к людям, доверчиво хотела поиграть с ними и крепко надеялась на любовь. Плохо взрослела и чуралась опыта. С ней никак было не договориться. Ударят по щеке – отстрадает своё и подставляет другую. Объясняешь ей: не болтай лишнего, а она незнакомым гражданам норовит про всю свою жизнь рассказать. Предупреждаешь: всюду враги, а она прыгает, как коза, и чирикает, как воробей. Простушка, босоножка, никаких манер. Обидят – ревёт в три ручья. Оттолкнут – лежит и помирает. Когда я ушла от Коваленского, моя Псиша так кричала и мучилась, что сорвала работу всего организма. Весь сложнейший завод по воспроизводству меня встал из-за безумной девчонки, которая любила своего мужа и отчаянно хотела обратно к нему. Она ничего не желала слушать, она прощала ему всё. А нельзя было прощать. Она готова была вести дальше позорную, унизительную жизнь презренного, жалкого существа, готового обходиться без любви и даже без уважения. А эту жизнь невозможно было продолжать. Нет, она рыдала и упрямо твердила «он меня любит». Сто тысяч раз объяснив и показав ей, что – не любит, и сто тысяч раз прослушав, что – нет, любит, силы внутреннего порядка решили упечь дурочку в дом для душевнобольных. У нас есть внутри такой. Его надёжно охраняют. Там сидят наши души в смирительных рубашках и ждут, когда мы их навестим по-родственному. Мы навещаем. Приносим гостинцы и рассказываем, как там, снаружи. Всё подорожало, моя Псиша. Жизнь очень дорого стоит. Тебе на воле не прожить. Ты не плачь, я скоро опять приду
Она ещё здесь, она пока с нами, но голос её звучит редко, она всё больше молчит, зябнет. Сил осталось мало, только разве на деток, и то – иногда. Раньше она вздрагивала от фальшивых звуков, заполонивших землю, а теперь, кажется, оглохла. Она не вышивает больше икон, но иной раз всё-таки мастерит куколок и расписывает глиняные горшочки постаревшими усталыми руками, тихо улыбаясь своим воспоминаниям. На Муромской дорожке стояли три сосны, прощался со мной милый до будущей весны Когда её крошки, которых всё меньше и меньше, начинают петь глупые песенки про то, как он меня любит, она больше не подпевает, а грустно качает седой головой. Кому нужны теперь твои бумажные салфетки, твои крахмальные наволочки, твоё извечное, наивно-гордое «это я сама сделала!». Только в память о тебе цветут цветы на подоконниках. На окошке два цветочка – голубой
Да, очень жаль. Мы скорбим, не правда ли? Сегодня дух одет в траурный костюм от лучшего портного. Но он никогда не упадёт. Стой как скала. Смотри. Запоминай. Никогда не забывай о достоинстве. Думай. Думай. Думай.
Дух нарастал неотвратимо, мой белый воин в рубиновом шлеме, пожиратель книг, сердитый остроумец, победитель скуки, лени, уныния и праздности. Он никогда не был женщиной. Он слишком сострадал им, чтоб их любить. Иногда они забавляли его, чаще раздражали. Разве можно так варварски относиться к собственному уму? Или воображать, что он есть, когда его нет? Дух обрекал меня на вечное учение, вечное служение, вечную борьбу. Если плохо, иди к тем, кому хуже тебя. Если некого любить, служи людям и Богу. Дух норовил переодеть меня в самые простые одежды и выучил смеяться над всеми этими кнопочками, бантиками, рюшечками, пилочками и блёсточками. Отделы мужской одежды в универмагах сияли благородством цветов, линий и красок. Отделы женской поражали утрированной пестротой и безобразием, придурочной вычурностью и грошовыми увёртками. Человек не может ходить на шпильках. Человек не в состоянии надеть ядовито-розовое платье с разрезом до пояса. Человек не перекрашивает волосы. Это могут делать только специальные существа, чтобы достигнуть фантомных целей. Дух истребил задушевные разговоры с подругами и вопрос «как я сегодня выгляжу». Он ненавидел пошлость, ложь, суетное желание нравиться и угождать. Он корил меня безвинными развлечениями и отчитывал за каждую пустую книжку, глупый фильм, бесцельно потраченный час. Порой он перебарщивал в своём пуританстве. Он решал свои задачи. Готовился к подвигам. Очень много ел информации. Он надоедал мне поучениями и вконец осточертел, как зануда-воспитатель. Его было трудно не уважать. Жить с ним было интересно и тяжело. Он привык возиться с мальчишками, но я-то оставалась женщиной – осуждённой без объяснения вины, по факту рождения.
Если судить по русской литературе, а лучшей литературы на земле не существует – не брать же нам в разговор английских гувернанток, тайно вздыхающих по своему нанимателю-вдовцу, или американских подлецов, топящих ради карьеры своих любовниц в горных озёрах, – нет большего ужаса, катастрофы и преступления, чем внебрачный половой акт. По разрушительным последствиям он может сравниться только с законным браком. Дело ясное – великую литературу, как всё на свете, делали мужчины. Мучаясь любовью и ревностью, они запретили своим героиням совершать преступления без наказания. Самый доброжелательный и женолюбивый – А. С. Пушкин – предложил и самый гуманный исход: она объясняет, что всё невозможно, ибо отдана другому, и указывает таким образом ему на дверь, за которой – покой и воля, а также привычка свыше нам дана, замена счастью и т. д. Самый сердитый на жизнь – М. Ю. Лермонтов – сделал ехидное примечание к этому классическому рецепту: дама может так и поступить, но ей возьмёт и попадётся такой муженёк, что отравит по одному смутному подозрению в измене. Браслет! Платок! Моя Земфира неверна! Ревнивцы стонали долго и ужасно, аж до гориллы-Гумберта, всаживающего в простодушного развратника Куильти небывалое ни в каких револьверах количество пуль из-за розового, баснословного, медового, русого призрака, коварно наряженного автором в облик двенадцатилетней девчонки. Если не вспоминать, как нелепы и непривлекательны в нашей цивилизации женские подростки, всё это можно проглотить не без приятности. В. В. Набоков любил женщин. Так любил, что прописал своей героине нормальную казнь, известную от века: умерла в родах. Чистая работа, не придерёшься. Автор с деланно невинным лицом рассматривает на обоях цветочек.
У Н. В. Гоголя, пронзившего всё сущее своим острым носом, среди женских персонажей нет человеческих особ, а есть недочеловеческие и сверхчеловеческие. На первых принято жениться, но лучше смерть, а вторые… Гоголь не стал дожидаться коварных измен, а прикончил свою панночку ещё до воплощения состава преступления. Ясно, что все они ежели не куклы, так ведьмы – не робеть, православные. Шла будничная литературная работа – и резали, и топили, и под поезд бросали, и насылали чахотку, да что чахотка! Обычная простуда могла без труда увести возлюбленную героиню на тот свет. А попозже, когда стали летать самолёты и мчаться автомобили, хлопоты по доставанию убойных предметов и изнурительные психологические обоснования для мнимых самоубийств отпали. Чтобы самолёт внезапно загорелся, а он понял, что потерял её навек, навек, надо всего лишь сделать героиню стюардессой.
И на словах норовили убить – что говорить о деле.
Возглавляет список убиенных трио прекраснейших женщин, рождённых русским Логосом: Катерина Островская, Настасья Достоевская, Анна Толстая.
Вице-губернатор Твери и Рязани М. Е. Салтыков-Щедрин, честно ненавидевший и маму, и жену, не оставил нам ни единого человекообразного женского создания. Хищницы, идиотки, рабыни. Две несчастные сестрицы из семьи Головлёвых вырвались в актрисы – в результате что? два самоубийства, разумеется. А. П. Чехов живописал союз мужчины и женщины как безвыходный ужас или, в лучшем случае, комическую пошлость. Он с гуманностью доктора не прописывал изменщицам смерть, но лишь разлуки, мучения совести и неиссякаемое несчастье. М. А. Булгаков, сам сманивший чужую жену, предлагал любовникам совместную смерть и отлёт в вечный покой, откуда уж – ни ногой никуда. Сиди возле мужа, слушай Моцарта. Геологический переворот, совершённый И. А. Буниным, сделал, однако, революцию в способах уничтожения источника жизни. Он, конечно, тоже баловался чахоткой и смертью в родах. Но он мужественно разорвал связь между индивидуальностью героини и возбуждением героя: все женщины – маскарад природы. А значит, желанные тебе щиколки, запястья, предплечья, соски, родинки, пушки над губами, ножки в чулочках… что там ещё? Носов у этих героинь почему-то никогда нет, животов тоже… короче говоря, вся эта комбинация всегда может рассыпаться и вновь повториться, примерно так же и по-другому. И хочешь ты не эту женщину, про которую ни черта не знаешь и знать не желаешь, а доставшийся ей от природы карнавальный костюмчик и своё собственное им наслаждение. Говорят все эти щиколки и запястья кратко, по делу. Иди сюда, глупенький… или там… любила я вас, Николай Александрович! То есть вроде бы это предметы одушевлённые, но не больше, чем пирог с капустой. Что-нибудь у них обязательно, по описаниям автора, яблочное, а что-нибудь – медовое или золотистое. Они пахнут, они приятного цвета и вообще – вкусные. Их существование за пределами аппетита и осязания героя писателя не занимает. В конце концов, всё прах и тлен под безжалостными звёздами, так хоть вспомнить приятно перед отправкой в небытие, каких пирожков поел.