Смерть инквизитора
Шрифт:
— Весьма сожалею, — сказал Дамиани. И он не лгал, ибо в нашем благословенном краю слово «мама» способно породнить даже государственного преступника и законника.
— Ну что ж, тогда пошли! — сказал Ди Блази и направился вверх по лестнице, за слугой, который шел впереди и зажигал лампы; Дамиани с жандармами двинулся следом. Ди Блази направился в свой кабинет. Там была его мать; она стояла посреди комнаты, держась за сердце, — изваяние из пепла, живым оставался только лихорадочнобеспокойный взгляд. В кабинете пахло жженой бумагой: когда Дамиани пришел и не застал Ди Блази дома, донна Эмуануэла догадалась, зачем разыскивают сына, спустилась в кабинет и принялась жечь бумаги, которые, на ее взгляд, могли его скомпрометировать. Но скомпрометировать в чем? Ведь о заговоре она ничего не знала,
И в самом деле Дамиани уже принюхивался.
Ди Блази с раздражением подумал: «Ох уж эти наши мамы! Все-то они предчувствуют, все-то знают! А в итоге только осложняют дело». Раздражение помогло ему обрести ту твердость, то хладнокровие, в которых он сейчас так нуждался.
— Этим господам придется здесь немного задержаться, — сказал он матери, — таков их долг… Короче говоря, будет обыск.
Донна Эммануэла понимающе кивнула; она заглядывала сыну в глаза и кивала седой головой, как бы говоря: да, я понимаю, всегда понимала. «От судьбы не уйдешь — вот что ты всегда понимала, — думал сын. — Жестокая судьба — страдания, утраты — преследует тебя всю жизнь». Но донна Эммануэла понимала и другое: сын желает, чтобы она сейчас ушла; человек имеет право остаться наедине с собой, когда решается его судьба, перед лицом предательства, жандармов, смерти.
— Я пойду к себе, если понадоблюсь, позови. — И она направилась к выходу.
— Спасибо, — сказал сын. Это слово на протяжении всех лет, что ей оставалось жить, рождало в ее сердце долгий, нескончаемый безумный диалог. На пороге она чуть задержалась. «Только не оборачивайся», — мысленно взмолился сын. Сердце его билось, как бывало во сне, когда, кажется, вот-вот сорвешься в пропасть и хватаешься за кустик, за тонкую веточку. Он закрыл глаза, а когда снова открыл, она уже ушла — навсегда.
Дамиани рылся в письменном столе. Не потому, что надеялся что-нибудь обнаружить, просто так положено. Он просматривал, одно за другим, письма, читал их шепотом, как молитву; но содержание писем разочаровывало, и он нервничал. Жандармы слонялись по комнате, не зная, за что взяться. Наконец Дамиани распорядился:
— Книги! Вынимайте из шкафов книги, да поживее! Не торчать же мне тут с вами целый месяц!
Ди Блази сел на стул посредине комнаты, напротив шкафов темного орехового дерева; жандармы вытаскивали книги охапками и складывали на полу, у его ног.
«Вот они, твои книги! — говорил он себе; ему хотелось посмеяться над собой, сделать себе больно. — Всего лишь старая бумага, пожелтевший пергамент; для тебя не было ничего дороже, ты ими бредил… А для этих людей они ровно ничего не значат, даже крысам книги нужнее, те по крайней мере их грызут; но отныне книги ничто и для тебя. Конец! Отслужили. Если вообще служили для чего-нибудь иного, чем этот финал. Впрочем, все равно пришлось бы с ними расстаться; не сейчас, так через тридцать лет: оставить родственнику, другу, слуге… Например, завещать молодому Ортолани: он их любит, как ты, возможно, даже больше, чем ты… Нет, не больше, иначе — как ученый; ему не грозит кончить тем, чем кончишь ты… Да, жаль, что нельзя оставить книги Ортолани; теперь они принадлежат королю, против которого ты затеял заговор, а это все равно что жандармам. Рассмотрим-ка их хорошенько напоследок… Вот «Брошюры», где ты писал о равенстве людей, вот Де Солис, начитавшись которого ты увлекся Америкой, а вот «Энциклопедия»: раз, два, три, — он считал тома, по мере того как жандармы их подносили. — Вот Ариосто:
О, как младая мысль разноречива:
То — жажда похвалы, то — жар любовный…
Нет, только не эти строки, не эти. А вот пятитомник Дидро, издан в Лондоне, в 1773 году…»
Он толкнул ногой ближайший столбик, книги рассыпались по полу. Дамиани — он продолжал вытаскивать из ящиков письма и просматривать их, но не сводил с арестованного глаз — встрепенулся, весь набряк подозрительностью и приказал жандармам упавшие книги тщательно перелистать.
«Глупец, — мысленно сказал ему Ди Блази, — неужели ты не понимаешь, что я уже начинаю умирать?»
XI
— Я и сам не все понимаю. Ко мне явился аббат Велла и рассказал совершенно невообразимую историю… По-моему, в результате всех подозрений, экспертиз и нападок бедняга просто помешался… — Вид у монсеньора Айрольди был ужасный, краше в гроб кладут; он, как мог, объяснил любопытствующим, коих было немало, что произошло между ним и аббатом. У стен, как известно, есть уши, и об их разговоре, происходившем, казалось бы, с глазу на глаз, в его спальне, уже знал весь город. Несколько дней монсеньор не выходил из дому, но теперь, после того как был раскрыт заговор Ди Блази, он счел, что об истории с поддельными кодексами и о признании аббата забыли, поэтому рискнул выйти, но, встретив первых же трех-четырех человек, понял, что совершил ошибку; таковы люди: потрясенные случившимся, они тем не менее, подобно собаке из басни Федра, готовы были выпустить кусок изо рта и вцепиться зубами в тощие бока монсеньора.
— Да, он мне признался, что кое-что фальсифицировал, — подтвердил монсеньор, — но я так и не понял, что именно… Видимо, «Египетскую хартию»… Во всяком случае, можете быть спокойны, «Сицилийская хартия» — подлинная, вы же сами убедились…
Монсеньор вел с аббатом переговоры, добиваясь, чтобы тот не признавался, что изувечил неправильным переводом кодекс Сан-Мартино: ведь на титульном листе черным по белому было написано: «Codex diplomaticus Siciliae sub saracenorum imperio ab 827 anno ad 1072, nunc primum depromptus cura et studio Airoldi Alphonsi archiepiscopi Heracleensis» [70] . Уж если ему так приспичило, пусть признает, что подделал другой кодекс, тот, к которому архиепископ Гераклеи как «редактор и комментатор» отношения не имел. В таком случае аббат мог бы рассчитывать на снисхождение монсеньора. Но аббат не отвечал ни да ни нет, сидел безвылазно дома, а когда к нему являлся посланец монсеньора, старался говорить о чем-нибудь другом или с застывшей на лице улыбкой отмалчивался. Исходя из того утреннего происшествия и из слов посланца, монсеньор и впрямь склонен был думать, что аббат рехнулся.
70
Свод сицилийских грамот времен сарацинского владычества с 827 по 1072 год, впервые публикуемый под редакцией и с комментариями Альфонсо Айрольди, архиепископа Гераклейского (лат.).
— Право же, мне об этом известно еще меньше, чем вам! — уверял монсеньор. — Кроме того, в свете последних событий…
Каждый год, по весне, пунктуально, как ласточки, господа и дамы высшего палермского общества возвращались в свою «Беседку» на Приморском бульваре. Все те же имена, те же лица, та же старая-престарая комедия — смесь галантности и злословия, — но на сей раз осложненная, можно даже сказать, обогащенная событиями последних дней, ибо большинство этих людей умудрялись извлекать из случившегося удовольствие; именно удовольствие вызывают в обществе праздных людей страшные или позорные истории, особенно когда герои их принадлежат к тому же избранному кругу. Но приход весны совпал со страстной неделей; возвышение для духовного оркестра пустовало, в дамских нарядах преобладали темные цвета, особенно фиолетовый, отчего веселое сборище неожиданно приобрело мрачный, траурный колорит.
— Не стоит об этом говорить, тем более что я и сам еще не вполне разобрался, в чем дело, — отбивался монсеньор Айрольди. — Мне кажется, бедного аббата подкосила болезнь, он что-то чудит… К тому же сейчас есть дела поважнее, не терпящие отлагательств…
— Спасибо святой Розалии — уберегла нас! — говорила княгиня Трабиа.
— Подумать только, мятеж был назначен как раз на сегодня! — напомнила княгиня Кассаро; она, как супруга претора, была самая осведомленная.
— А по-моему, мы обязаны своим спасением самому Иисусу Христу: недаром сейчас неделя страстей господних… — сказал маркиз Виллабьянка. — По-моему, сам Христос надоумил этого молодого чеканщика, Териаку, пойти исповедоваться. Ничего не скажешь, господь к нам милостив, хоть и погрязли в грехах, и мним о себе слишком много…