Смерть инквизитора
Шрифт:
— Мне всего лишь показалось… Я могу и ошибаться, — успокоил его Франческо Паоло, уже пожалев, что завел этот разговор.
— Разумеется… Вот ты говоришь: адвокатская практика; она-то и сбивает тебя с толку; вы, адвокаты, так привыкли манипулировать ложью и правдой, менять их местами, что потом сами не можете разобрать, где что… Совсем как Серпотта: тот нарядит, бывало, уличную деву и ваяет с нее аллегорию Добродетели!
— Но ведь скульптуры получались отменные, — заметил Франческо Паоло, тоже пытаясь отвлечь дядю от первоначальной темы.
— Потому что Господь очищал их своим дыханием, — объяснил отец Джованни.
«Если Господь не подышит и на кодексы аббата Веллы, — мысленно иронизировал Ди Блази, — боюсь, дело кончится плохо… Подышит не для того, чтобы очистить их от скверны, как очищал, если верить дядюшкам, статуи Серпотты; произведение искусства, плод воображения, творчества всегда
— А вот и Сан-Мартино! — объявил отец Сальваторе.
Франческо Паоло тоже вышел из кареты. Приложился к руке одного и другого дядюшки, пожелал им спокойной ночи.
— Смотри не вольнодумствуй! — наказал ему отец Джованни, имея в виду аббата Веллу.
Ди Блази постоял с минуту, всматриваясь в непроглядную тьму, казавшуюся ему еще гуще оттого, что рядом в высоко поднятой руке стремянного трепетало пламя факела.
Он снова сел в карету и до самого Палермо, а потом до утра предавался куда более вольным думам, нежели те, которых опасался отец Джованни. Не о пресловутом аббате Велле и не о его арабских кодексах.
VIII
Доклад комиссии, председательствовавшей на диспуте, вместе с подробным протоколом диспута, вылившегося в триумф аббата Веллы и восхищение его талантом и чистосердечием, был отправлен в Неаполь почти одновременно с докладом Хагера, дабы его опровергнуть и аннулировать. Но аббат чувствовал себя опустошенным и разбитым, как актер, исполняющий главную роль в нашумевшей пьесе: каждый вечер один и тот же персонаж, одна и та же маска. Он не доходил до самозабвения, не перевоплощался, не растворялся в другом образе — такое самоощущение еще пока не было придумано, и, даже будь она в моде, аббат счел бы более подходящим для своего характера и положения «Paradoxe sur le com'edien» [68] в те времена, впрочем, тоже никому не известный.
68
«Парадокс актерского мастерства» (фр.).
Глубоко ошибся бы тот, кто попытался бы усмотреть в его угнетенном состоянии следы внутренней тревоги, угрызений совести. В этом смысле аббат был холоден и нетронуто чист, как снежная вершина Мадонии; десять толстых томов выдуманной истории были для его совести легче, невесомее порхающего перышка; но чтобы сполна насладиться этой легкостью и беспечностью, ему не хватало, так сказать, хора жертв. Он излил свое презрение к людям, и, если бы не сделал теперь того, что задумал, ему бы оставалось лишь презирать самого себя — по причинам, не укладывающимся в рамки ни общепринятой морали, ни той, что в его эпоху считалась абсолютной. Впрочем, лучше не усложнять; скажем просто, что аббату все надоело.
И вот, в день aequinoctium vernum [69] 1795 года, в то время как астроном Пьяцци в обсерватории королевского дворца отводил усталые глаза от телескопа, где реки звезд уже впадали в море сна, аббат Велла распахнул окна навстречу радостной волне утреннего воздуха. Он чувствовал себя отдохнувшим, успокоенным, в ладу с самим собой. Сорок четыре года, железное здоровье, ясная голова. Скоро весна, и он тоже чувствовал близость вольной поры, прилив новых сил.
Аббат решил принять ванну — событие это было не менее редким, чем те, которые наблюдал в далеком небе астроном Пьяцци. Согрев в больших медных кастрюлях воду, аббат наполнил посудину из серого мрамора, разделся и, согнувшись в три погибели наподобие американских мумий, которые показывал ему когда-то на Мальте один иезуит, погрузился в воду. Ванна была для аббата чем-то вроде репетиции смерти: все существо его как бы растворялось, тело превращалось в пену ощущений. Сладостно было сознавать, что грешишь. В такие минуты аббат неизменно вспоминал наказ одного из отцов церкви; благодаря феноменальной памяти слова наказа отпечатались в сознании, как на странице книги, и он твердил их про себя, переводя с неподатливой латыни, на которой они были сформулированы, на итальянский. «Если уж вы не можете обойтись без того, чтобы нагим погружаться в воду, — говорил отец церкви, — то хотя бы не касайтесь при этом своего тела руками». И аббат строго держался наказа; его большущие, похожие на разлапистые листья кактуса руки свешивались снаружи, по бокам ванны. И все равно это было блаженство. Арабам оно было хорошо известно. На секунду за колючей, как заросли ежевики, латынью блеснул, окинув томно-любопытным взглядом его нагое тело, взгляд женщины. Аббат закрыл глаза. Задремал. И руки — ее руки! — всколыхнули в ванне воду. Как хорошо, что отец церкви подобной возможности не предусмотрел.
69
Весеннего равноденствия (лат.).
После ванны аббат пил кофе — напиток, который он позволял себе лишь изредка и который готовил и смаковал не без некоторого волнения. Потратив еще какое-то время на одевание и на то, чтобы ликвидировать беспорядок, образовавшийся после столь чрезвычайного события, как мытье, он вышел из дому. Зайдя к племяннице, он взял на чердаке «Египетскую хартию», где она хранилась вместе с другими бумагами, кликнул портшез и отправился к монсеньору Айрольди.
Монсеньор еще лежал в кровати. И хотя со сна соображал туго, кодекс узнал вмиг.
— Ничего мне не говорите! Сначала попьем кофе, а потом расскажете все по порядку… Я уж потерял надежду! Это какое-то чудо!..
Аббат откушал кофию во второй раз.
— Ну, рассказывайте! — воскликнул монсеньор, пока слуга поправлял ему подушки.
Аббат положил «Египетскую хартию» на кровать. Монсеньор жадно схватил рукопись, пристроил ее на коленях, открыл.
— Мне бы хотелось, чтобы ваше превосходительство хорошенько ее рассмотрели, — попросил аббат.
— А что случилось? — встревожился монсеньор. — Ее испортили? — И принялся лихорадочно перелистывать страницы.
— Нисколько, — успокоил его аббат.
— Тогда в чем же дело?
— Ваше превосходительство, у меня к вам одна просьба: будьте так добры, рассмотрите ее как следует… то есть с большим вниманием, чем то, какого вы ее удостаивали до сих пор.
— Однако… — вскинул взгляд на аббата монсеньор; он ничего не понимал и ждал разъяснений.
— Достаточно будет, если ваше превосходительство посмотрит любую страницу на свет. Ну вот, скажем, эту… Надо, чтобы свет падал прямо… Видите, здесь волокна потолще, зернистость плотнее. Словом, есть надпись.
Монсеньор исполнил просьбу и, поскольку был слаб глазами, а в данный момент еще и взволнован, прочел:
— Яунег.
— Ваше превосходительство, — спокойно, даже с оттенком снисходительности произнес аббат, — вы прочли наоборот, здесь ясно написано: «Генуя».
Монсеньор стал ловить воздух ртом и издал звук, подобный предсмертному выдоху:
— Генуя…
— Эта бумага, — пояснил аббат, — как я полагаю, была изготовлена в Генуе, году примерно в тысяча семьсот восьмидесятом; я ее купил несколько лет спустя здесь, в Палермо.