Смерть инквизитора
Шрифт:
— Мне эта мысль тоже не дает покоя. Очень бы не хотелось, чтобы у его превосходительства возникли сомнения в моем усердии и расторопности, — сказал Грасселлини, но слова его прозвучали двусмысленно; в лицемерном тоне, в выражении лица таилась угроза. «Я тебя так прищучу, — решил он, — что его превосходительство пальцем не сможет пошевелить в твою защиту».
При этом никакой личной неприязни Грасселлини ни к аббату Велле, ни к министру Симонетти не питал; в данный момент он руководствовался тем особым нюхом, который помогает чиновнику почуять близость перемен: он заранее чувствует, что носится в воздухе, и соответственно делает шаг навстречу новому порядку (или беспорядку). Грасселлини
Жандармы сложили перед ним найденные в доме бумаги. Судья приказал запаковать их и опечатать. После чего стал церемонно прощаться, уговаривая аббата беречь здоровье.
— Да, да, я сразу же лягу, — успокоил его Велла, — едва держусь на ногах…
И он действительно улегся в постель, но лишь после того, как написал маркизу Симонетти, каким мучениям подверг судья Грасселлини его, Джузеппе Веллу, аббата святого Панкратия, верного, преданного слугу престола и лично его превосходительства.
III
Под вечер монсеньор Айрольди отправил к аббату Велле слугу с гостинцами; зная, что аббат большой любитель бланманже и печенья с сезамом, монсеньор частенько его этими лакомствами баловал. Слуга, наткнувшись в дверях на двух изнывавших от скуки жандармов, испуганно спросил:
— Что здесь происходит?
— Ничего не происходит, околачиваемся тут без толку, время убиваем… — Жандармы не видели проку в том, чтобы стеречь стойло, откуда быков уже увели.
— А где аббат?
— Дрыхнет. Ему что…
Парадный вход не был заперт. Посыльный поднялся наверх, намереваясь, если аббат действительно почивает, оставить поднос в передней. Вошел, видит — двери настежь; из соседней комнаты доносится странный хрип, прерываемый всхлипываниями и невнятным бормотаньем. Слуга немного постоял, все еще держа поднос в руках и не зная, на что решиться; войти к аббату в спальню вроде бы неудобно, однако доносившиеся оттуда звуки мог издавать скорее умирающий, чем спящий. Не расставаясь с подносом, слуга вошел в спальню. В глубине алькова белело в полумраке лицо аббата — страшное, как у висельника: голова запрокинута, глаза закатились, рот разинут.
Слуга подошел к кровати, позвал:
— Аббат, аббат Велла!
Хрип усилился, всхлипывания участились. Бред стал разборчивее: аббат лопотал что-то о кодексах, о краже, о недоброжелателях.
— До чего довели беднягу! — тихо посочувствовал слуга. И снова попытался растормошить Веллу: — Аббат, я от его превосходительства… От монсеньора Айрольди… Вы помните, кто такой монсеньор Айрольди? — будто ребенку, растолковывал он. — Монсеньор прислал вам бланманже и вашего любимого печенья с сезамом…
Неживые зрачки аббата встали на место и на секунду остановились на подносе, который протягивал ему слуга.
— Поставь сюда! — сказал аббат, кивнув на тумбочку, после чего опять впал в забытье.
Таким образом, еще до наступления вечера весь город знал, что аббат Велла при смерти. Известие вызвало самые противоречивые чувства и толки, нескончаемые споры и даже пари. Кто говорил, что болезнь аббата — такое же очковтирательство, как и история с ограблением, а кто верил и сочувствовал; одни объясняли заболевание аббата испугом, боязнью неминуемого разоблачения, другие — несправедливыми нападками и шоком, вызванным кражей. Жандармы в этот вечер избегались: сначала кинулись в Альбергарию, где сцепились разделившись на две враждующие партии женщины — одни были за Веллу, другие против, одни его жалели, другие поносили; потом — в Кальсу, разнимать рыбаков: спор о том, подлинная «Египетская хартия» или фальшивая, кончился там поножовщиной.
В Дворянском собрании во дворце Чезаро мнение относительно казуса Веллы было, напротив, более единодушным: дворяне возмущались действиями Грасселлини, но и к аббату Велле относились настороженно, с подозрительностью, прикрытой флером почтения к его учености; впрочем, эта почтительность была показной, в действительности все понимали, что имеют дело с шантажистом, и пока еще весьма опасным: силу печатного слова и монаршую благосклонность недооценивать было нельзя.
— Жандарм он и то никудышный! — гневался на Грасселлини князь Партанна. — Ему заявили о краже, а он ринулся обыскивать дом пострадавшего! Черт знает что!
— Проныра он, вот что я вам скажу! — заявил маркиз Джерачи.
— Именно проныра, лисье отродье… Еще при Штафирке себя показал, пышные проводы, видите ли, ему устроил! И к князю Караманико, царство ему небесное, тоже пытался втереться в доверие. Проныра… Но, спрашивается, кому он хочет угодить сейчас? Канонику Грегорио? Исключается. Маркизу Симонетти? Вряд ли синьору министру имеет смысл развенчивать Веллу, он ведь так ему покровительствовал… Архиепископу? Тому начхать на всю эту историю… Кому же? — гадал дон Франческо Спукес, обводя собеседников растерянным взглядом.
— Может быть, вам, — подсказал маркиз Виллабьянка.
— Мне?
— Не вам одному, конечно; я имею в виду каждого из нас и себя тоже, нас всех — одним словом, дворянство… Подумайте, что бы было, если бы Грасселлини сумел раздобыть улики, настоящие сыщицкие улики, подтверждающие подозрения каноника Грегорио и этого австрияка… как бишь его величают?
— Хагер.
— …и Хагера насчет того, что «Сицилийская хартия» и «Египетская» — фальшивки…
— Это невозможно! — воскликнул Чезаро.
— Откуда вам знать?!
— Неужели такие люди, как монсеньор Айрольди, как князь Торремуцца, совсем уж простаки, дали обвести себя вокруг пальца? А Тыхсен, куда вы денете Тыхсена?
— Никуда, пусть сидит на месте… Что касается монсеньора Айрольди и князя Торремуцца, при всем моем уважении к их учености, каноник Грегорио и Хагер тоже не лыком шиты! Впрочем, я высказываю всего лишь предположение: допустим, что кодексы аббата Веллы — подделка. Что будет, если Грасселлини, с одной стороны, а Хагер — с другой, представят тому неопровержимые доказательства?