Смерть инквизитора
Шрифт:
— Поднимется такой трам-тарарам, что мы станем посмешищем даже в джунглях Америки, — хохотнул Мели.
— Вы в моем предположении видите только смешную сторону, а для нас в нем заключен жизненно важный, конкретный интерес… Знаете ли вы, к чему приведет доказательство недостоверности кодексов аббата Веллы?
— Знаю: налоговому ведомству короля придется отказаться от посягательств на ваше имущество, ибо они основаны именно на «Египетской хартии»…
— Какой же этот Велла, простите за выражение, с… сын! Сомнений нет, он хотел нас разорить! — вдруг круто изменил свое отношение
— Чего он только королю в этой своей «Египетской хартии» не наобещал! И береговые полосы, и целые поместья, и реки, и рыбные промыслы. Хотя испокон веков ни одному королю или вице-королю даже в голову не приходило усомниться, что все это наше! — воскликнул маркиз Джерачи.
— Значит, Грасселлини может сослужить нам неплохую службу? — заключил маркиз Виллабьянка.
— А кто его об этом просил? — буркнул князь Партанна. Даже радужная надежда на то, что кодексы окажутся фальшивыми, не могла заглушить его неприязнь к Грасселлини. — Все это пока лишь домыслы, ясно же одно: Грасселлини слишком много на себя берет. Лично меня всякое самоуправство бесит.
— А разве «Египетская хартия» — не источник самоуправства?
— Это соображение можно будет выдвигать, когда или, вернее, если подлог будет доказан… А покуда мы знаем только, что бедный аббат смертельно болен, — заметил князь Виллафьорита.
— Хороший человек, — вздохнул Вентимилья.
— Настоящий ученый, — добавил Спукес.
И сочувствие аббату снова возобладало над всеми прочими эмоциями; все принялись с грустью перечислять его достоинства, словно дона Джузеппе уже не было в живых. Однако трещинка, через которую начало просачиваться иное к нему отношение, уже образовалась.
IV
После той памятной ночи аббат Велла поставил перед монахом видавшее виды обшарпанное распятие и велел поклясться, что о том, как перетаскивали вещи, он ни с кем никогда словом не обмолвится. И вручил ключи от своего домика в Медзомонреале: места там прекрасные, жилье удобное; что домик принадлежит аббату, могли знать считанные люди, а может, кроме бывших хозяев, и вовсе никто не знает.
Если бы делом аббата занимался уголовный суд, до монаха бы, наверное, не добрались, но уполномоченные Королевского трибунала насчет купли-продажи, перехода недвижимости из одних рук в другие ухо держали востро; один из них и высказал Грасселлини предположение, не скрывается ли монах на вилле, незадолго до этого приобретенной аббатом в Медзомонреале.
Грасселлини снарядил целую экспедицию, мобилизовал весь наличный состав — как для поимки одной из тех кровожадных разбойничьих банд, которые на подведомственной ему территории не переводились и на которых жандармерия время от времени устраивала демонстративные, но безуспешные облавы. Домик окружили и монаха поймали буквально на лету: время было ночное и он пытался скрыться, выпрыгнув из невысокого окна.
Грасселлини отправил монаха, с колодками на ногах, в Викарию. На допрос он его вызвал лишь двое суток спустя, продержав два дня на отвратной пище и в полном смятении: к этому времени монах полностью созрел, чтобы выложить о делах аббата всю подноготную — всю, за исключением того, конечно, о чем он поклялся на подсунутом ему аббатом распятии молчать, ибо очень боялся, как бы в иной жизни, которую он с ужасом называл «вечной», не угодить прямым сообщением в ад.
При виде его блуждающего взгляда и свалявшейся бороды Грасселлини со свирепым самодовольством ухмыльнулся: Викария довела монаха до требуемой кондиции. И приступил к делу с того, о чем не без умысла рассказал ему по секрету аббат, а именно с любовных похождений, причем в таком тоне, словно они были единственной причиной, почему теперь монаху приходится держать ответ перед законом.
— Значит, повеселились? — одновременно констатировал и спросил Грасселлини.
— Где? В Викарии? — удивился монах, причем совершенно чистосердечно, так как ничего веселого в своем недавнем прошлом припомнить не мог; но Грасселлини воспринял его слова как неуместную шутку.
— Веселье ваше в Викарии еще только начинается! — покраснев от злости, закричал он. — И вы в этом скоро убедитесь! Я спрашиваю, как вы веселились в доме своего благодетеля — тайком, за его спиной! Как развратничали с потаскухами в его отсутствие, пользуясь тем, что ему в голову не могло прийти такое…
— Кто же вам сказал?
— Сам аббат Велла! И вы прекрасно знаете, что это правда… А будете отпираться, я прикажу доставить сюда женщину, которую вы приводили в дом; пусть, глядя в вашу бесстыжую рожу, скажет, правду мне говорил аббат или наговаривал…
Такого черного предательства монах от аббата никак не ожидал, ему казалось — рушится мир.
— Когда что было… — пробормотал он.
— Когда же? — смягчился судья.
— Уже поди года два или три прошло…
— Что именно случилось два или три года назад?
— Аббат вернулся домой, когда я его не ждал, и застал меня с Катериной-рагузанкой… Но мы с ней ничего такого не делали, просто сидели, разговаривали… клянусь!
— О чем же вы разговаривали? На богословские темы?
— Я уж не помню о чем… А аббат — христопродавец…
— Потому что подобных бесед не вел?
— По совести говоря, не знаю… Может, на стороне… Что поделаешь, плоть слаба…
— А что было потом?
— Аббат осерчал, хотел меня обратно на Мальту отправить… Потом передумал, сказал, что прощает, но заставил поклясться, что больше никогда в жизни…
— А почему он передумал?
— Наверное, пожалел.
— Да уж конечно, не потому, что не мог без вас обойтись. Ведь вы жили у него нахлебником.
— Вот уж неправда! — возмутился монах. — Я работал как вол.
— Что же вы делали?
— То, что требовалось.
— А что требовалось?
— Переписывать рукописи…
— Какие рукописи?
— Арабские.
— «Египетскую хартию» писали вы?
— Я только переписывал: аббат давал мне листа по два в день, и я переписывал набело… Работа хитрая, только при моей сноровке и терпении…
— А те листы, которые вам давал аббат, он писал сам?
— Не знаю.
— Положение у вас незавидное… Искренне советую: вам же будет лучше, если скажете все по доброй воле, не заставите себя просить.