Смерть титана. В.И. Ленин
Шрифт:
Наша семья не была исключением: мысль о посильном служении Отечеству и народу внедрялась родителями в нас, детей, сызмальства — об отце здесь не говорю, ибо его пример по созданию сельских школ в губернии хрестоматиен — и была абсолютно органичной для всех. Но все же в детстве, наверное, никто из нас не думал о судьбе революционера. Мы были только детьми своего круга. Прорвался к этой мысли вполне самостоятельно лишь Саша, но он был человеком в высшей степени неординарных, я бы даже сказал, гениальных способностей. Правда, мама полагала, что в этом определенную роль сыграл его ранний отъезд из дома — останься он с ней и под ее влиянием, она бы его уберегла. Но она — мать. Мы, все остальные дети, почти вынуждены были пойти по его пути. Но тут же заметим: на любом поприще, для любой карьеры казнь брата, обвиненного в государственном преступлении, была бы препятствием. Я
Факультет был выбран не случайно, хотя поступали на него в основном те, кто стремился к государственной карьере. Может быть, мне больше бы подошел философский факультет с его мировоззренческой широтой и общими вопросами, которые стали меня интересовать, но такие факультеты имелись лишь в Петербургском и Московском университетах, а уже было ясно, что мама не хотела бы отпускать меня далеко от себя. В конце концов Маркс тоже, выбирая в юности, выбрал юридический. Но многие, наверное, замечали, как нездоровые люди стремятся стать врачами, причем любострастники — почему-то даже венерологами, а люди нервные, склонные к перевозбуждениям, — психиатрами. Во мне же билось вполне естественное стремление узнать как можно больше о законах, по которым жила империя, осмыслить правила человеческого общежития, но одновременно я понимал, что я уже «меченный» обществом. Оно всегда будет на меня смотреть подозрительно, а значит, мне нужно быть во всеоружии, чтобы отстаивать свои права и права моей семьи. Тут же замечу, что профессия эта мне почти не пригодилась и не стала любимой. Казанский университет, к слову, тоже был выбран не только потому, что здесь жили две замужние сестры моей матери — Анна Александровна Веретенникова и Любовь Александровна Пономарева, но и потому, что Казанский университет заканчивал мой отец, а значит, имелся еще один аргумент, чтобы брату казненного государственного преступника в приеме было неприлично отказать. По стопам, дескать, не брата, но отца. Разве отвечает брат за брата и разве отцом обоих братьев не был выдающийся деятель просвещения, закончивший именно этот университет? Всей семьей мы переехали в Казань, когда мне пришло время продолжать образование, потому что это было сравнительно близко от Симбирска, где у нас тоже оставались корешки, в частности могила отца на кладбище в центре города.
Сомнения в том, что в это время меня зачислят в Петербургский или Московский императорские университеты, несмотря на большую золотую медаль, в семье были основательные. Университеты эти были заведениями столичными, со своей волей и тайной неволей. Государство — сильный и хитрый зверь, держащий в своих лапах граждан, и приемов у него, чтобы поиграть с беззащитным, много. Сравнение государства с машиной я придумал позднее и широко пользовался им во время написания книги «Государство и революция». Но тем не менее возвращаюсь к прерванной мысли: государству значительно труднее вторгаться в тонкую и деликатную область сознания, а особенно в тот вид деятельности, который называется писательством. Здесь, творя свои возвышенные и отчаянные химеры, я — царь. Но к этому, то есть к своему писательству, я буду возвращаться еще не раз.
Юрист не получился, получился писатель, журналист, революционер. С нашим российским государством правовым способом бороться было невозможно. Мы, как придумают мне потом «крылатую фразу», пошли другим путем.
Любая идеология, собирающаяся долго жить, стремится отделить вину и проступки одного поколения от вины и проступков другого, более молодого. И любая идеология всегда заигрывает с молодежью. Уже в молодости я способен был это просчитать и не очень волновался за судьбу своего аттестата зрелости, который должен был получить той же весной, когда палач казнил Сашу. В крайнем случае за какое-нибудь «прилежание» не получу положенной мне золотой медали.
Мое природное, но хорошо упрятанное честолюбие снесло бы и это. Но само общество при любом, даже самом коварном и реакционном режиме, всегда определенная сила, особенно если общество называет себя просвещенным. Даже в провинции интеллигенция, образованное общество хочет, видите ли, поступать так же широко и театрально, как и в столице. Мы сами с усами, и вольно да хорошо мышам, когда кот спит.
Мое гимназическое начальство в день окончания мною гимназии не осмелилось не выдать мне вместе с аттестатом зрелости золотую медаль. Оно при этом как бы сделало из этого факта акт своего собственного немыслимого свободолюбия и либерализма. Интеллигенция всегда любила демонстрировать свою якобы самостоятельность и принципиальность. Ах, а если бы только власти, всегда отличающиеся снисходительностью к мелочам, тогда чуть прикрикнули, чуть топнули ножкой, никакой, конечно, большой золотой медали мне бы и не видать. Золотая медаль эта впоследствии была заложена Надеждой Константиновной, а деньги пошли на жизнь.
Кстати, с царскими медалями нашей семье катастрофически не везло. Саша свою университетскую академическую золотую медаль продал, чтобы найти деньги на взрывчатку и оборудование химической лаборатории для изготовления бомбы. Пикантность получения моей собственной золотой медали заключалась еще и в том, что свидетельство об окончании симбирской гимназии вручал мне Федор Керенский, директор гимназии и старинный друг моего отца. Последнее тоже, как, впрочем, и во все времена, было не совсем маловажным. Федор Керенский был, между прочим, приемным отцом незабываемого председателя Временного правительства Александра Федоровича Керенского. Того самого, который скрылся потом из Петрограда в дамском платье. Вот тебе и новый поворот для романа «Отцы и дети».
Отметим, что Керенский-старший тоже не был лишен политической изворотливости. В официальной характеристике, которую надо было представлять в университетскую канцелярию, директор гимназии почему-то подчеркнул, что в основе воспитания будущего студента Владимира Ульянова лежала религия. О, здесь тоже особая статья, и, надеюсь, к этому я еще вернусь. Директор гимназии уверял, что «не было ни одного случая, когда Ульянов словом или делом вызвал бы непохвальное о себе мнение». О, милый старый хитрец-чиновник, он еще утверждает, что его бывший ученик и золотой медалист страдает «нелюдимостью» и «излишней замкнутостью». Последнее, по его мысли, расшифровывалось чрезвычайно просто: не будет вступать в предосудительные знакомства, непригоден для революционной деятельности.
Университетское начальство сглотнуло эту немудреную наживку. Но ни о какой революционной деятельности я тогда еще не помышлял.
В конце августа 1887 года в Казани была снята квартира. Их потом, этих квартир и жилищ, в моей жизни будет много. Нет смысла в этих записках поминать их все. Писать надо о том, что не может сохраниться, о фактах из первых рук, а полиция в Российской империи работала превосходно, и в недрах сыскных архивов сохранились все мои адреса, начиная с переезда в Казань. Попутно замечу, что существует мнение, будто частые перемены квартир семьей были связаны с довольно строптивым нравом моей матери и неуживчивостью с хозяевами или соседями. Мама была человеком самостоятельным, со своим внутренним миром и не хотела ни участвовать в обывательских пересудах, ни жить мещанской жизнью. Она невольно старалась отгородить свою жизнь и жизнь своих детей.
Мне нравился этот город, в котором так любопытно перемешалась наша азиатчина со стилем новой, послепетровской жизни. Это был большой университетский город. Зараза социализма сюда уже попала и разрасталась; в городе тайно жили революционные кружки. Дома я говорил, что иду к товарищам играть в шахматы. Здесь, среди казанских марксистов и народников, я заметил, как мало я сам знал. Дело, оказывается, не только в ощущениях и предвосхищениях, но и в конкретных знаниях. В молодости неловко быть хуже других, и мне пришлось крепко засесть за книги. Читал любимого мною Карлейля — певца и историка Великой Французской революции, Сеченова, Михайловского, Лаврова. Симпатии постепенно перемещались в сторону марксизма. Многое здесь вызывало раздумья, но именно в этом учении все логично вытекало одно из другого. Мысль о том, что человечество может жить по-иному, волновала. Самое сложное — написать о медленной внутренней работе, о том, как формируется крепость мировоззрения. Здесь бессмысленно приводить и отдельные эпизоды внутренней работы, и список прочитанных книг. Рано или поздно собственное мировоззрение вызревает или не вызревает вовсе.
А в Волге, как и в Самаре, пересекающей город, была все та же сладкая волжская вода.
Собственно, в Казани меня нашла революционная деятельность. Если бы сейчас я выступал не как мемуарист, а как политический деятель, я бы должен был написать целый трактат о политических силах в России того периода. И в первую очередь о деятелях предыдущего десятилетия — о народничестве.
Надеюсь, моему читателю это явление известно. Центральным звеном системы взглядов народничества была теория некапиталистического пути развития России, идея перехода к социализму через сохранение, использование и преобразование коллективистских начал сельской общины. Народники рассматривали городских рабочих как часть крестьянства. Удобно и по-домашнему.