Смерть титана. В.И. Ленин
Шрифт:
Стать революционером можно, идя за товарищем, испытывая в сердце ненависть и отчаяние, но можно, холодным взглядом обозрев собственную страну, сравнив порядок в ней с другой и в других странах жизнью, уже потом твердо решить, что для страны и людей жить так дальше нельзя. Отыскать в себе или сформировать убеждения, внутреннюю неколебимую силу — не менее трудно, чем влезть на гору или пешком дойти до Владивостока, города нашенского. Ну а как быть? Где найти людей, которые справятся с железной машиной государства? И отыскиваемы ли они?
Что там написал Саша в своем манифесте? Попробую перефразировать или вспомнить две цитаты из работы, с которыми, конечно, по существу глубоко согласен. Я привожу их, чтобы потом не говорить постоянно о собственных убеждениях и не клясться в их
Итак, Саша: «К социалистическому строю каждая страна приходит неизбежно, естественным ходом своего экономического развития; он является таким же необходимым результатом капиталистического производства и порождаемого им отношения классов, насколько неизбежно развитие капитализма, раз страна вступила на путь денежного хозяйства». Это, конечно, опосредованная мысль Маркса.
Так же, как и другая Марксова мысль, которую Саша, народник, употребил применительно к России. Вот где обжигающая своей очевидностью для новой России идея: «Рабочий класс будет иметь решающее влияние не только на изменение общественного строя, борясь за свои экономические нужды, но и в политической борьбе настоящего он может оказать самую серьезную поддержку, являясь наиболее способной к политической сознательности общественной группой. Он должен поэтому составить ядро социалистической партии… и пропаганде в его среде и его организации должны быть посвящены главные силы партии». Так кто же все-таки это сказал применительно к России — великий Маркс, я сам или мой брат Саша?
Конечно, общественные идеи, вызрев, витают, как говорится, сами по себе в воздухе. Но все же — почему такая близость мировоззрений? Саша, Саша… Что связывало нас и что разъединяло? Почему мы не были в юности так близки, как мне бы хотелось? Какие грехи лежат на мне, если, только что став предсовнаркомом, я выписываю из бывших архивов охранки его судебное и следственное дело и на полночи окунаюсь в него — постигаю ранее неизвестное?
Моим будущим биографам наиболее трудно придется с этим вот моим сидением в Кокушкино, закончившимся переездом почти через год снова в Казань. Чем всю зиму и лето 1888-го занимался молодой человек, ставший потом теоретиком и лидером партии большевиков? Почему так трагически власти все это просмотрели? Власти понимали, что и дворяне бунтуют, но именно потому, что дворяне, к ним неприменим мелочный гнет.
Несмотря на мои неоднократные просьбы, в Казанском университете меня не восстановили («при выдающихся способностях и весьма хороших сведениях ни в нравственном, ни в политическом отношении лицом благонадежным признан пока быть не может») и учиться в другом университете не разрешили («Уж не брат ли того Ульянова? Ведь тоже из симбирской гимназии…»), но вернуть на проживание в Казань сочли возможным. С одной стороны, было удобно и властям — потенциально опасный человек на их бодром полицейском пригляде, и к нему не надо, как в Кокушкино, раз в неделю гонять пристава для «негласного наблюдения», а с другой стороны — это уже выгоды не обмишулившихся властей, а мои личные — в Казани теперь были рабочие и марксистские кружки, в которых я немножко поварился.
Узнал ли я тогда рабочую и народную жизнь? Все мои будущие воспоминатели будут напирать на это — узнал, узнавал! Так всем проще и понятнее, и биографам в первую очередь. Но разве не существует некий принцип аниципации, некоего врожденного знания? Возможности человека, наделенного даром мгновенной реставрации целой полосы или тенденции жизни по одному слову, по крошечной картинке, по обмолвке собеседника. Мне это — не хвастаюсь, а просто констатирую — с детства было дано, и это, если хотите, был щедрый дар родителей и природы. А что народная жизнь, что опыт, вроде бы почерпнутый из моих собеседований с Марком Елизаровым, мужем моей старшей сестры, выходцем из крестьян, — Анна Ильинична, с ее любовью к распределению жизни по пунктам, обязательно напишет об этом в своих, наверное, уже готовящихся воспоминаниях, — что мои многочисленные встречи с рабочими?! Все эти такие интересные встречи давали только импульс. Народную жизнь нельзя узнать наскоками и разведкой, в ней надо вариться и жить самому. Может быть, здесь сыграли решающую роль мое происхождение, кровь предков по отцовской линии, крестьян, потом мещан и купцов? К этому можно будет еще вернуться. Но в пасть недоброжелателей брошу сразу: хотя и крестьянский внук, но ведь и гвоздя не умел всю жизнь забить, молотка и лопаты в руках не держал даже, а в Кокушкино так и не научился запрягать свою лошадь Буланку.
Потом, после Казани, была четырехлетняя жизнь в Самаре. Полагаю, что на решение мамы о переезде опять повлияло ее стремление отгородить меня от нежелательных и предосудительных казанских знакомств.
Я пробыл в Самаре до осени 1893 года, когда окончательно переселился в Петербург, соединив свою жизнь с работой профессионального политического писателя и революционера. К этому времени вся внутренняя работа была проведена. Мысли уложились, накопились необходимые знания, а что значат даже самые обширные знания без убеждений? Склад без ключа, груда товара, на который нет продавцов. Убеждения переросли в инстинкт. Что было хорошо власти, то не могло быть хорошо народу. Что было любо царю и его семье, не могло быть любо мне и моей семье, которая имела с этим царем определенные счеты. А потом всю жизнь будут говорить о поразительном политическом даре Ленина, о его умении анализировать действительность и выстраивать политические факты. К этому времени меня уже безошибочно, как птицу во время перелета, вел инстинкт революционера, всегда чувствующий, что надо сделать, чтобы прекратить эти безобразия вялотекущей жизни.
Для биографов здесь мало материала, потому что мало действия. Оно, это действие, имеет внутренний, а не внешний характер. Например, книжный шкаф покойного дядюшки, мужа моей тетки, А. П. Пономарева, в Кокушкино, шкаф, в котором хранилась масса старинных журналов с ценнейшими статьями. Не отсюда ли возникли наметки моих гектографированных «тетрадей», которые принесли мне первую известность — «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» с подзаголовком «Ответ на статьи «Русского богатства» против марксистов»? Естественно, в дядюшкином шкафу этих статей не было, но ведь идеи возникают на определенном фоне, мысли и предметы, как через слюду, просвечивают одно через другое.
Я помню эти бесконечные зимние вечера в Кокушкино, когда в нагретой печью комнате собирались все, вся семья, и на столе горела керосиновая лампа! Сколько наслаждения и умственной здоровой гимнастики дает спокойное чтение и сколько можно узнать, если только несколько снежных месяцев плодотворно и собранно просидеть над книгой при свете керосиновой лампы! Иногда с оказией приходила почта из Казани. Мы были подписаны в казанских библиотеках, и казанские знакомые и наши родственники, упаковав книги, газеты и почту в «пещер» — ивовую корзинку с крышкой, — пересылали нам этот бесценный груз в «ссылку». Сколько радости было, когда распаковывался, еще дыша с мороза холодом, этот «пещер» и как дружно вся семья сидела за столом и писала ответные письма, если уже утром «пещер» отправлялся обратно.
Я никогда не любил писать личных писем. Даже из-за границы с моими родными регулярно переписывалась Надежда Константиновна, а не я. Мне казалось, что я отрываю в этот момент себя от призвания, от моей собственной писательской работы, которая поглощала много времени. У меня не было выбора стать кем-либо, кроме как писателем, но был ли у меня художественный дар?
Должен сказать здесь прямо: такого дара я в себе не видел, реалии жизни и логика ее бытового построения переламывали желание что-то выдумывать и рисовать, как у большинства писателей, характеры «из головы». Сама жизнь задавала некоторые увлекательные задачки, и их надо было решать. Моим уделом была журнальная публицистика и предел мечтаний — опыт Михайловского, с которым мне потом пришлось схлестнуться. Это была проба сил, но до этого была другая проба, может быть, с точки зрения публики менее удачная, но мне даже более дорогая. Так мать больше любит не последнего, а неудачливого ребенка.