Смерть титана. В.И. Ленин
Шрифт:
Драматурги и писатели говорят, что экспозиция — это самое трудное. Здесь определяются мотивы поведения героя, импульсы его деятельности. Ах, как здесь много всего намешано! Вот и мне невероятно трудно и завершить, и продолжать эту свою «шушенскую пору».
Вот, например, окончательное и до физической осязаемости созревшее решение строить партию. Чтобы строить, надо было быть твердо уверенным в безусловной победе. Специфика идеологии партии такова, что ей не нужна была, для нее невозможна полупобеда, частичка власти, косметическая или либеральная реформа строя. Монархический строй в России по сути нельзя было реформировать, его можно было только сменить. И здесь я восклицаю, как настоящий народник: это Россия! Партию надо было строить не как либеральную, а как партию нового типа. Это тоже в
А вызревание мысли о плане строительства партии именно через газету? Это сейчас, когда все свершилось, и именно так, как я и предполагал, — а если не получится дальше, после моей смерти, то значит или поступили не так, как я советовал, или не прислушались к логике жизни, — это только сейчас все очевидно и естественно, будто бы подчинено разработанному в деталях плану, но ведь даже сам принцип надо было открыть и придумать. Хорошо говорить об озарениях и о падающих яблоках. Но нужна была целая жизнь Ньютона, чтобы заметить это «падающее» мгновение.
И, наконец, именно в Шушенском определилось, что дальше до донышка жизни нам идти вместе с Надеждой Константиновной.
Ну, а охота на зайцев или боровую дичь, а купание в Енисее, а езда на санях под луною в тридцатиградусный мороз, а наши песни и посиделки — я имею в виду свою ссыльную компанию, — а этнографически чрезвычайно увлекательный сибирский фон? Вот об этом обо всем, пожалуй, мне писать совершенно неинтересно.
Но нельзя для характеристики дальнейшей борьбы не написать хотя бы кратко всю историю с «Credo «экономистов».
Если бы это «Credo» не было так своевременно написано Кусковой, то в пору хоть садись и пиши сам, чтобы было на что отвечать. Но, впрочем, для ожидающего человека жизнь всегда в изобилии подбрасывает поводов. У меня появилась возможность ответить на давно беспокоившее давно копившимся внутри меня. Здесь были не просто молодые штучки моего друга, «ecrivain'a», писателя — я обычно так называл его в целях сохранения хоть видимости конспирации в письмах — и философа Петра Бернгардовича Струве и возглавляемого им лагеря. У Струве были еще и другие «партийные» клички и прозвища. Например, Иуда, Теленок, Inorodzew. Амплитуда его политических пристрастий невероятна: участник Международного социалистического конгресса в Лондоне (1896), делегат I съезда РСДРП в Минске (1898) — и вскоре полный разрыв с социал-демократией. Дорога убеждений или модные и доступные убеждения по дороге? Струве много позже напишет, пытаясь, наверное, меня унизить, но напишет совершенно правильно и по сути дела объективно точно: «Ленин увлекся учением Маркса прежде всего потому, что нашел в нем отклик на основную установку своего ума. Учение о классовой борьбе, беспощадной и радикальной, стремящейся к конечному уничтожению и истреблению врага, оказалось конгениально его эмоциональному отношению к окружающей действительности. Он ненавидел не только существующее самодержавие (царя) и бюрократию, не только беззаконие и произвол полиции, но и их антиподов — «либералов» и «буржуазию».
Здесь завопросим: антиподами ли в XX веке были «царь», «либералы» и «буржуазия»?
Ну что же, мы долго шли вместе с Петром Струве, и его переход в конце 90-х годов от социал-демократии к либерализму был вполне закономерен. Основная установка его ума была направлена в несколько другую сторону, чем у меня. Либералы и социал-демократы вращались в разных кругах общества. У меня не было стремления, как у Струве, ни знакомиться, ни часто общаться с П. А. Столыпиным. Я после поражения революции 1905 года ушел во вторую свою эмиграцию, а Петр Бернгардович остался и стал депутатом II Государственной думы, а уже после Февральской революции бывший марксист, утверждавший в нашей общей молодости, если не в след, то в соответствии с Марксом, что сознание не существует независимо от реального мира, что оно производно от бытия, через полтора десятка лет этот марксист становится идеалистом в философии. Для меня это было слишком большой роскошью — так стремительно менять взгляды. Разошлись. Отчего же я всегда рвал с человеком, порой даже близким, если расходился с ним политически? Может быть, это мой какой-то человеческий изъян?
Собственно, начало наших расхождений — это вопрос о ценах на хлеб. На мировом рынке тогда упали эти цены. Развернулась дискуссия по вопросу о значении для народного хозяйства хлебных цен. Народнические противники капитализма старались доказать, что трудовое крестьянство в высоких ценах не заинтересовано. Струве поставил вопрос на почву положения о прогрессивности и неизбежности развития капитализма в сельском хозяйстве. Высокие цены формально являются фактором такого развития. Низкие — способствуют сохранению форм кабальных экономических отношений.
Ряд наших товарищей, в частности самарцы, которые довольно случайно получили в свои руки «Самарский вестник» и старались сделать его если не боевым органом марксистской мысли, то хотя бы одним из центров борьбы с народнической идеологией, запротестовали. Они стали говорить об апологетическом по отношению к капитализму истолковании марксизма, а выступление Струве назвали политическим скандалом. Я тогда махом принял сторону Струве. Он был в столице, а я в ссылке, и я надеялся на его конкретную помощь. Но ведь позиция в хлебных ценах — для народа-то хлебушек оставался основным продуктом питания — не могла быть исчерпана простым «да» или «нет». Высокие цены на хлеб, убивая кабальные отношения в деревне, конечно, подготавливают революцию. Я подозревал начавших это «расследование» самарцев в сентиментализме. Наверное, я был тогда не до конца искренен. Но здесь проявился и характер Струве, далекий от самого вечнозеленого древа жизни. Легальный марксизм начал приспосабливаться.
Многое из моей жизни и тогдашних отношений можно восстановить по моим письмам к матери и сестрам. Мать почти все эти письма, несмотря на понимание рискованности их содержания, как я уже, кажется, говорил, сберегла. Ну, что мать не может осмелиться письма сына уничтожить, это понятно, но ведь она эти письма еще и понимала. Мама и сестры всегда умели жить общей со мною духовной жизнью. Разве мог бы иначе я им писать что-либо, касающееся не сферы сокровенного: философии или политики.
«Кончаю теперь статейку в ответ Струве, — писал я маме в марте 1899 года. — Напутал он преизрядно, по-моему, и может вызвать этой статьей немало недоразумений среди сторонников и злорадства среди противников». Речь шла о статье Струве «К вопросу о рынках при капиталистическом производстве», написанной в ответ на одну из моих статей и книгу Булгакова. Последний принялся доказывать «устойчивость» и «жизнеспособность» мелкого крестьянского хозяйства, превосходство этого хозяйства над крупным капиталистическим, а повсеместное обнищание народных масс наивно объяснял «убывающим плодородием» почвы.
Я здесь, в Сибири, насмотрелся этого «убывающего плодородия». Однажды у меня состоялся задушевный разговор с одним зажиточным мужиком-сибиряком, у которого батрак украл кожу. Этот самый зажиточный мужик поймал своего батрака у ручья, где тот, видимо, пытался кожу или вымочить или спрятать, и прикончил. Здесь уже надо говорить не о плодородии, а о беспощадной жестокости мелкого собственника. Благостная Сибирь, которая лежит за Уральским хребтом как невинная красавица, померкла. Эксплуатация батраков в этой патриархальной, не испорченной близостью к центру Сибири, была чудовищной. Сибирские батраки работали, как каторжные, отсыпались только по праздникам.
Работая над этим трудным для меня куском воспоминаний, я попросил у людей, помогающих мне, у кого-то из секретарей, подыскать, может быть, взять письма у сестер и выписать мне кое-что из цитат того времени. А если проще — мои упоминания Струве в письмах к сестрам и матери из Шушенского. Оказалось, очень полная и довольно обширная картина.
В наших разногласиях со Струве был отчетлив политический момент, но есть и товарищеский, личный. Соблазнительно, конечно, при первой же возможности наполовину переметнуться и начать поругивать то, чему раньше поклонялся, я имею в виду всю критическую линию Бернштейна и все бернштейнианство. Здесь я, к сожалению, неуступчив. Но признаюсь, я так рассчитывал в ссылке на товарищескую помощь Петра Бернгардовича, все-таки он находился в столице, в центре интеллектуальной жизни с журналами, газетами, альманахами, личными связями, чего категорически в данный момент лишен был я.