Смертный бессмертный
Шрифт:
– Будешь двигаться – умрешь, – предупредил он. – Снова откроется кровотечение, и ты погибнешь, а мне не поможешь. Моя слабость – не только от потери крови. Пуля задела средоточие жизни; еще немного, и душа моя покорится зову вестника смерти. Как долго тянется освобождение! Но рано или поздно придет долгожданный час, и я буду свободен.
– Не говори так! – вскричал Вэйленси. – Я теперь в силах – я пойду за помощью…
– Для меня нет помощи, – отвечал командир, – кроме смерти, которой я жажду. Приказываю тебе оставаться на месте.
Вэйленси попытался встать, но тщетно: колени подогнулись, голова закружилась, и, не успев подняться, он рухнул наземь.
– К чему себя мучить? – продолжал командир. – К утру подоспеет помощь: пара часов под ясным небом тебе не повредят. Те трусы, что бежали в деревню, расскажут о нас; к рассвету подмога будет здесь; просто подожди. Я тоже буду ждать – не
Странно, рассказывал после Вэйленси, что в такую минуту, сам лишь наполовину избавленный от смерти, видя своего спасителя в ее безжалостных когтях, он вдруг загорелся любопытством и пожелал услышать историю умирающего. Но его молодость, красота, доблесть (Вэйленси хорошо помнил, как командир прыгнул вперед и своим телом заслонил его от выстрела), последние слова и мысли, посвященные любимой сестре, – все это пробудило в нем интерес, возвышающий помыслы над борьбой со смертью и надеждой выжить. Он спросил, как погибла Эфразия. У командира, как видно, слабость сменилась лихорадкой, обманчиво придающей сил и даже побуждающей говорить; ибо этот умирающий воин без помощи, без крыши над головой, один под звездным небом охотно обратился к тому несчастью, что несколько месяцев назад затмило для него солнце и сделало желанной смерть.
Брат и сестра, Константин и Эфразия, были последними отпрысками своего рода. Они росли сиротами; отрочество их прошло под опекой приемного брата отца, которого они называли отцом и любили. Это был величественный старик, получивший классическое образование: с деяниями древних героев, прославивших его страну тысячелетия назад, он был знаком куда лучше, чем со знаменитостями наших дней. Однако всех, кто страдал и совершал подвиги ради Греции, он возносил на пьедестал и почитал как мучеников за святое дело. Учился он в Париже, в молодости объездил Европу и Америку и знал, какие перемены принесла в цивилизованный мир новая политическая наука. Он чувствовал, что плоды этих благотворных перемен скоро разделит и Греция – и с нетерпением ждал освобождения родины от иноземного ига. К этому счастливому дню готовил он и своего юного воспитанника. Уверуй он, что Греция останется в рабстве навеки, воспитал бы из него ученого отшельника; но, веря, что борьба и победа недалека, растил мальчика воином, внушал ему ненависть к угнетателям, пламенную любовь к священным дарам свободы и благородное желание вписать свое имя в ряды освободителей страны. Еще своеобразнее было воспитание Эфразии. Приемный отец понимал: хоть свободу завоевывают и хранят мечом – высшие блага ее немыслимы без знаний и даров цивилизации; а хранить знания, полагал он, приличнее всего женщине. Пусть она не может держать меч, не в силах физически трудиться на благо родины; но способна просвещать своих родных и детей, возвышать их души, внушать им представления о чести, истине и мудрости. Итак, приемную дочь он воспитал ученой.
От природы Эфразия была мечтательница, одаренная поэтической душой. Изучение родной классической литературы облагородило ее вкус и наделило любовью к прекрасному. Еще ребенком она импровизировала страстные гимны свободе; когда же возросла в летах и в красоте, сердце ее открылось для любви, и Эфразия начала понимать, что честь и счастье для женщины быть мужчине подругой, а не рабой. Она возблагодарила Бога за то, что родилась гречанкой и христианкой; и, дорожа преимуществами, связанными с этими двумя именами, с нетерпением ждала дня, когда магометанство прекратит грязнить собою ее родину, соотечественницы ее пробудятся от нынешнего невежества и уныния и познают свое истинное призвание в мире: быть матерями героев и наставницами мудрецов.
Брат стал для нее идолом, радостью и надеждой. И сам он, наученный ценить дела превыше слов, все же жадно слушал ее стихи и пламенные речи: Эфразия побуждала его еще сильнее жаждать славы, еще полнее, с еще более чистым жаром посвятить себя надежде жить и однажды умереть ради своей страны. Первой скорбью для сирот стала смерть приемного отца. Он сошел в могилу, обремененный летами и всеми чтимый. Константину было тогда восемнадцать, его прекрасной сестре едва пошел пятнадцатый год. Часто проводили они ночи у священной для них могилы потерянного друга, говоря между собой о надеждах на будущее, что он внушил им. Лишь юность способна питать столь возвышенные и прекрасные мечты! Ни разочарование, ни зло, ни дурные страсти еще не затеняют ее взор. Сражаться и совершать подвиги за Грецию – вот о чем мечтал Константин. Неустанно помогать брату, подбадривать, утешать, усмирять его бурный дух, небесными красками расписывать его будущность – в этом видела свою задачу Эфразия.
– Есть небеса, – говорил умирающий, рассказывая свою историю, – есть рай для тех, кто гибнет за правое дело! Не знаю, что за радости уготованы блаженным; но едва ли они превосходят ту, что испытывал я, когда слушал милую сестру и чувствовал, как сердце мое преисполняется горячей любви к родине.
Наконец в стране начались волнения; Константин сорвался с места и проделал неблизкий путь, чтобы связаться с горными капитанами и принять участие в подготовке революции. Гроза разразилась даже раньше, чем он ожидал. Как прикованный орел, чья цепь разбита, мощно взмахивает крыльями и, устремив немигающий взгляд на солнце, взлетает все выше в небеса – так и Константин бросился на боевой клич, провозглашающий свободу Греции. Он был еще в горах, когда священное, одушевленное слово «свобода» эхом пронеслось по его родным долинам. Вместо того чтобы вернуться, как собирался, домой в Афины, он поспешил в Западную Грецию и, всей душою веря в успех восстания, бросился в бой.
Неожиданно горячка радости, овладевшая его душой, сменилась тревогой. Он перестал получать письма от сестры – ангельские вести, учившие его терпению к недостойным, надежде в разочарованиях, уверенности в конечной победе. Эти дорогие ему письма внезапно прекратились; и по лицам товарищей Константину казалось, что они знают и скрывают от него какую-то дурную весть. Он спрашивал – они отвечали уклончиво и старались поскорее перевести разговор на свои боевые задачи, в коих его присутствие и участие были необходимы. День шел за днем – а Константин не мог оставить свой пост, не нанеся ущерба делу и не запятнав себя бесчестием. Он был тогда в отряде албанцев; они принимали его, как брата, а сам он не согласился бы покинуть их в минуту опасности. Но напряжение становилось невыносимо; и наконец, дождавшись затишья на несколько дней, он оставил лагерь; скакал, не отдыхая ни днем, ни ночью; сходил с коня только для того, чтобы оседлать другого; и так в сорок восемь часов добрался до Афин – до своего разоренного, оскверненного дома. Скоро ему поведали ужасную повесть. Афины еще оставались в руках турок; сестра мятежника стала для врагов лакомой добычей. Не нашлось никого, кто смог бы ее защитить. Несравненная красота Эфразии привлекла внимание сына паши; и вот уже два месяца она заточена в его гареме.
– Отчаяние – темное, холодное чувство, – рассказывал умирающий воин, – но можно ли говорить об отчаянии там, где есть надежда – уверенность – цель? Умри Эфразия, я бы рыдал над ее могилой. Но теперь глаза мои оставались сухими, а сердце обратилось в камень. Я молчал. Не проклинал, не говорил о мести. Днем я скрывался, а ночами бродил вокруг жилища тирана. Это был дворец для наслаждений, один из самых роскошных в нашем родном городе. В то время он тщательно охранялся; турки понимали ценность Эфразии, знали, на что способен я, и негодяй страшился исхода своего злодеяния. Однако под покровом тьмы я сумел подобраться к самым стенам дворца. Я узнал, где держат женщин, заметил число и расположение стражи, выяснил, когда и как она сменяется – и возвратился в лагерь. Здесь я открыл нескольким избранным товарищам свой план. Всех их воспламенила моя история; все охотно согласились помочь мне освободить Эфразию…
Константин прервался; судорога боли сотрясла его тело. Потом несколько минут он лежал неподвижно; затем резко сел – должно быть, от усилий говорить и от мучительных воспоминаний лихорадка с бредом всецело овладела им.
– Что это? – вскричал он. – Пожар? Да, дворец в огне! Слышите, как ревет пламя? И этот гром – о, сами Небеса обратили на нечестивцев свою артиллерию! Ха! – выстрел! – враг падает! – они бегут! – хватайте факелы! – слышите треск? – сюда, сюда, комнаты женщин здесь! – бедные жертвы, смотрите, они дрожат и бегут в страхе! – не бойтесь; отдайте мне только Эфразию! Моя Эфразия! – вот ты, в турецком платье, с венком невесты на голове – но чужеземный наряд тебя не скроет; прекрасное лицо полно невыразимой скорби – но, милая сестра, даже здесь, в дыму и пламени, ты мой ангел! Скорее же ко мне, бедная испуганная птичка; держись за меня – прильни ко мне – да, это она – ее голос – прекрасные руки обвились вкруг меня – и что мне развалины? – что пламя? – что ядовитый дым? – какая гроза, какая буря меня остановит? Тише! – там, в коридоре, слышатся шаги! – дым мешает рассмотреть – не бойся, дорогая, я тверд – чьи глаза сверкнули там? – не бойся, Эфразия, он мертв! – жалкие слуги тирана отступают перед нами! – ха! – еще выстрел! – милостивая Панагия, ты ли меня защищаешь?