Смертный бессмертный
Шрифт:
После этих слов, объятый тревогой и боязнью, что оскорбил меня – никогда прежде не думала, что он способен на такое проявление чувств! – дядюшка привлек меня к себе, порывисто прижал к груди и поспешил прочь из комнаты.
Не могу описать, в каком состоянии он меня оставил. Жгучая боль раздирала все мое существо; голова кружилась, к горлу подступала тошнота; наконец муки сердца излились в потоке слез. Я плакала долго – рыдала, как в агонии, – и чувствовала себя последней тварью из всех, что когда-либо попирали землю.
Дядюшка сорвал покров, скрывавший меня от самой себя. Да, я люблю Клинтона, в нем для меня весь мир – мир света и радости; и я сама, сама навсегда оградилась от него! Мало того – и он стал моей жертвой. Я представляла его милое лицо, сияющее надеждой; слышала дорогой голос, звенящий от любви;
Дядюшка уехал; мы остались вдвоем. Сердца наши бились в унисон, ничто не разделяло нас, ничто не заставляло таиться друг от друга. Я чувствовала, что в любую минуту Клинтон может открыть мне душу в поисках ответного чувства – слишком явственного, слишком нежного, но, увы, греховного и гибельного для нас обоих. Желая предотвратить его исповедь, я начала свою. Я открыла ему наше с Верноном обручение и подтвердила, что не собираюсь отступать от своего слова. Он меня одобрил. На лице его отражалась боль потери, смешанная с ужасом от того, что он едва не стал соперником брату; он, старший, щедро одаренный всеми милостями судьбы, страшился украсть у Вернона единственное благо, какого тот добился если не заслугами своими, то усердными трудами. Помоги мне, Боже! В ясном зеркале его выразительного лица отражалась борьба долга со страстью; честь и добродетель восторжествовали над глубочайшей любовью, какая когда-либо согревала сердце мужчины.
Ушла наша веселость, затих беззаботный смех. Теперь мы разговаривали серьезно и печально: не оплакивая судьбу и не признаваясь в страданиях, смирившись со своей участью, мы утешали друг друга такими выражениями привязанности, какие дозволительны между близкой родней. Мы читали друг у друга в сердцах и поддерживали наше взаимное жертвоприношение, но все без единого слова напрямую. Клинтон говорил о возвращении на континент, я – об уединении и спокойствии «Буковой Рощи». О роковой развязке мы старались не думать – она была далека; в нашем возрасте два года казались вечностью. Мы расходились, но в одиночестве тоска моя делалась невыносимой. Я стала бледна, ко всему равнодушна, перестала даже плакать. Страшная тяжесть легла на мои плечи – и я должна была подчиниться. Я не могла отречься от младшего сына ради старшего и, хоть в глубине души и лелеяла надежду, что Вернон откажется от своих обетов, понимала, что это еще более отдалит меня от Клинтона. Если он станет моим деверем, я смогу хоть иногда видеть его – наши судьбы будут связаны; но, если он станет соперником Вернона, кровные узы разлучат нас навеки.
Как дороги были для нас эти часы молчаливой печали! Мы знали, что им недолго длиться. Клинтон уже назначил день и час отъезда, который неумолимо приближался. Мы знали, что после моего замужества никогда уж не встретимся: но теперь, когда до разлуки оставалось лишь два кратких дня, мы не отходили друг от друга, несмотря на несокрушимую стену, выросшую между нами. Каждый из нас притворялся, что думает и говорит о постороннем; никогда не заговаривали мы о том, что лежало на сердце, – но к чему слова между влюбленными! Гуляли ли мы, или катались верхом, или просто проводили время вместе – мы все больше молчали и в молчании понимали друг друга куда лучше, чем с Верноном, несмотря на весь его напор и красноречие. Говорили ли мы, к примеру, о книгах – взгляды и жесты наши вели совсем иной разговор. Опуская глаза и избегая касаться друг друга, мы подтверждали, что полны решимости исполнить долг и победить свою любовь; однако случайный взгляд или дрогнувший голос в разговоре о будущем уверял: мы никогда не забудем друг о друге, в сердцах своих будем лелеять любовь и нежность, как все, что осталось от райского сада, откуда мы так безжалостно изгнаны! Порой какое-нибудь шутливое замечание или румянец у меня на щеках выражали более чувства, чем следовало; тогда один вздыхал, другой принимал вид равнодушия.
В то время Клинтон сделал рисунок, копия с которого приложена к этой истории. В тот день я много часов провела в тоске и слезах, но наконец, приказав себе победить слабость и встретить кузена (он уехал на верховую прогулку) хотя бы с виду спокойной, пошла в классную комнату Марианны и выбрала себе книгу. Утомленная долгими рыданиями, я немного успокоилась и уже могла думать о кузене – о его неоценимых достоинствах и об узах, связавших нас, – без отчаяния. Опустив голову на руку, я погрузилась в размышления; книга выпала из моих рук, глаза закрылись, и от жизненных треволнений и скорбей я перешла к блаженному забытью сна. Клинтон давно хотел написать мой портрет, но не осмеливался попросить меня позировать. В этот миг он вошел; Марианна предупредила шепотом, чтобы он меня не беспокоил. Взяв ее бумагу и карандаш, Клинтон сделал торопливый набросок, в котором природный дар и любовь, соединившись, достигли совершенного сходства. Проснувшись, я увидела портрет, сделанный без моего ведома, и попросила отдать его мне; Клинтон нехотя согласился. Такое жертвоприношение доказало, что он не идет на сделки с совестью. Назавтра мы должны были расстаться, и у него ничего не оставалось на память обо мне – не считая воспоминаний, которые уничтожить он был не властен.
Наступило роковое завтра. Клинтон попросил меня и сестру проводить его через парк; он собирался сесть в экипаж у дальней сторожки. Мы согласились, но, когда собрались выходить, Марианна (она, разумеется, ничего не знала, но смутно догадывалась, что между нами что-то неладно), отговорившись каким-то предлогом, осталась дома. Мы с Клинтоном вышли вдвоем.
Было в его внешности и манерах нечто, столь красноречиво обещающее нежность и защиту, что вдвойне утяжеляло расставание. Полная достоинства сдержанность, столь несвойственная его натуре, заставляла меня робеть и смущаться; но я еще сильнее любила Клинтона за то, что он не хочет переступать дорогу брату. И все же целую жизнь я бы отдала за позволение хотя бы на один краткий час сбросить маски и заговорить друг с другом на языке природы и истины! Но этого не могло случиться; мы разговаривали о постороннем. Дойдя до сторожки, мы обнаружили, что экипаж еще не прибыл, и, отойдя немного, сели на дерновую скамью. Тогда-то Клинтон и произнес несколько слов – единственных, открывших наконец его терзания.
– Эллен, – заговорил он, – у меня опыта немного побольше, чем у тебя, и к тому же меня преследуют странные предчувствия; кажется, мы знаем, в чем состоят наш долг и обязанности, и поступаем соответственно – однако жизнь странна и непредсказуема. Хотел бы я поручить тебя заботам друга более внимательного и чуткого, чем сэр Ричард. У меня есть сестра, к которой я глубоко привязан: она сейчас на континенте, но я поспешу к ней и умолю предложить тебе дружбу, коей ты так заслуживаешь. Ты полюбишь леди Хит – не только ради меня, но и ради нее самой.
Я жаждала поблагодарить его за этот знак доброты, но голос мне отказал, и тоска, затопившая мое сердце, излилась слезами. Я пыталась скрыть слезы – и не могла.
– Не надо, Эллен! Дорогая Эллен, молю тебя, возьми себя в руки!
Голос Клинтона звучал так надломленно, так горестно, что вмиг наполнил меня страхом и надеждой. В это мгновение послышался топот копыт; конь, как видно, мчался галопом. Я подняла глаза – и вскрикнула: перед нами, натянув поводья на всем скаку, остановился Вернон. На лице его отражалась буря страстей. Он спрыгнул с коня и, отшвырнув узду, двинулся к нам. Что он хотел сказать или сделать, мне неведомо; быть может, собирался скрыть свои подозрения – тогда быстрое исчезновение Клинтона могло бы все загладить; но я заметила, что из кармана его пальто выглядывает ствол пистолета. Объятая ужасом, я испустила громкий крик. Клинтон, испуганный моей тревогой, бросился меня поддержать, но Вернон грубо оттолкнул его.
– Не приближайся, не прикасайся к ней, если тебе дорога жизнь! – вскричал он.
– Жизнь? Не болтай чепухи, Вернон. Ее безопасность, одна минута ее покоя для меня куда дороже жизни.
– Так ты признаешься! – вскричал Вернон. – И ты тоже, лгунья, обманщица! Ха! Ты рассчитывала предать меня и остаться безнаказанной? Думаешь, я, если бы пожелал, не заставил бы тебя смотреть, как кровь одного из братьев прольется к твоим ногам? Но нет, я уготовил для тебя иное наказание!
Откровенная злоба его, направленная против меня, восстановила во мне мужество, и я воскликнула: