Смертный бессмертный
Шрифт:
Так Буркхардт пытался отклонить просьбу пилигрима. Но тот настаивал – с такой деликатностью и убедительностью, и выразительный голос его пробуждал в старом рыцаре столько воспоминаний о давно прошедших днях, что тот ощутил почти неодолимое желание облегчить свою давнюю ношу – раскрыть сердце перед незнакомцами, полными непритворного сердечного сочувствия.
– Ваше безыскусное сострадание, юные мои друзья, – отвечал он, – говорит, что вам можно довериться; итак, выслушайте историю моего бедствия.
Вы видите меня сейчас одиноким, всеми покинутым. Но когда-то фортуна расточала мне самые льстивые улыбки. Небеса щедро осыпали меня всеми дарами изобилия. Благодаря многочисленным и сильным вассалам я был страшен для тех, кому приходилось не по
Безутешное горе, быть может, скоро и меня уложило бы в могилу – но любимая оставила мне дочь; ради дочери я отчаянно боролся с любым недугом. В ней одной теперь сосредоточились все заботы, все надежды, все мое счастье. Она росла – и все более походила на свою святую матушку: каждый взгляд, каждый жест напоминал мне мою Агнес. Любовь порой делает нас самоуверенными – и я лелеял надежду, что вместе с красотой матери Ида унаследует и ее добродетель.
Невосполнимая потеря опустошила мою жизнь; и все же одна мысль о том, чтобы снова жениться, казалась мне кощунством. Но даже если бы на миг я и задумался о новом браке, один взгляд на дорогое мое дитя заставил бы отказаться от этой мысли – и нежнее прильнуть к ней, только к ней, в твердой надежде, что она вознаградит меня за все жертвы. Увы, друзья мои! – эта надежда строилась на песке. И сейчас сердце стонет в муке и тоске, когда вспоминаю, как жестоко я обманулся.
Нежнейшими ласками Ида сгоняла с моего чела все следы тревог; с самой трогательной заботой ухаживала за мною в болезни и в здравии; казалось, жила ради того, чтобы угадывать и исполнять мои желания. Но, увы! – как змея, что чарует и жалит, все эти ласки и заботы она расточала лишь затем, чтобы ослепить меня и завести в роковую ловушку.
Множество тяжких оскорблений, пусть и отомщенных, но не забытых, с давних пор возвели (со стыдом признаюсь в этом) между мною и Рупертом, владетелем Вейдишвиля, стену смертельной ненависти, и довольно было любой искры, чтобы между нами вновь возгорелось пламя вражды. Бросить мне перчатку он не осмелился – но изыскал иной способ нанести мне удар, куда страшнее честного удара острой сталью.
Случилось так, что герцог Бертольд Церингенский, один из тех тиранов, что становятся чумой для общества, чьи права призваны охранять, обрушился со своим войском на мирных обитателей гор, угнал их стада, оскорбил их жен и дочерей. Горцы люди мужественные, но непривычные к войне; поняв, что не смогут сопротивляться тирану, эти несчастные поспешили прибегнуть к моему заступничеству. Не откладывая ни на день, я собрал своих храбрых вассалов и выступил в поход против злодея. После долгой и тяжкой борьбы Бог благословил нашу сторону – я одержал полную победу.
Наутро, когда я готовился к возвращению в замок, один из приближенных объявил мне, что сам герцог явился в наш лагерь и ищет со мной немедленного свидания. Я вышел ему навстречу – и Бертольд, с улыбкой поспешив ко мне, первым протянул руку в знак примирения. Я искренне пожал ему руку, не подозревая, что за обман скрывается за этим открытым, дружеским жестом.
– Друг мой, – заговорил он, – ибо так я должен вас называть; не могу не восхищаться вашей доблестью в этом сражении, хоть и готов убедить вас, что в ссоре с этими дерзкими горцами правда на моей стороне. Но, пусть вы и победили в неправой борьбе, в которую, несомненно, были вовлечены лживыми жалобами этих негодяев, я ненавижу длить раздоры – вот почему хочу покончить с этой враждой и предложить вам дружбу, от которой никогда
Такого неожиданного приглашения я долго не хотел принимать, ибо уже более года не был дома – и тем более стремился поскорее вернуться, что представлял себе, как мое долгое отсутствие тревожит дочь. Но герцог настаивал на своем, не жалея уговоров, и все с такой любезностью, с таким видом чистосердечной доброты, что я наконец не мог более противиться.
Его светлость принял меня с величайшим гостеприимством и осыпал знаками внимания. Но скоро я на деле убедился: честный человек среди тягот походной жизни более в своей стихии, чем в мире придворного лицемерия, где уста и жесты несут привет, но сердца, изъеденные язвами ревности и зависти, с языками в разладе. Скоро заметил я и то, что мои манеры, грубые и откровенные, стали предметом насмешек для разряженных и надушенных ничтожеств, толпящихся в залах герцогского дворца. Впрочем, я сдерживал негодование, говоря себе, что эти создания живут лишь благоволением герцога – так же, как полчища мух, коих лучи солнца пробуждают к жизни из навозной кучи.
Уже несколько дней пробыл я в гостях у герцога и мечтал поскорее уехать, когда герольды с большой торжественностью объявили о прибытии некого важного гостя: и это оказался не кто иной, как мой злейший враг, Руперт Вейдишвильский! Герцог принял его с самым изысканным вежеством, расточал ему тысячи любезностей, и не раз мне казалось, что он намеренно оказывает врагу предпочтение передо мной. Прямой и гордый нрав мой возмущался таким уничижением; а кроме того, я полагал лицемерием пить на пирах из одной чаши с человеком, к коему я питал смертельную ненависть.
Я твердо положил уехать и явился к его светлости, чтобы попрощаться. Казалось, он был глубоко огорчен моим решением – и настойчиво просил поведать причину внезапного отъезда. Я откровенно признался, что причина – в недолжном и незаслуженном благоволении, которое он оказывает моему врагу.
– Больно, очень больно думать, – отвечал герцог с самым горестным видом, – что мой друг – и кто же? – не кто иной, как доблестный Уншпуннен, так превратно, осмелюсь даже сказать, так грубо судит обо мне. Нет, даже в мыслях у меня не было поступать с вами несправедливо; и, чтобы доказать свою искренность и заботу о вашем благополучии, признаюсь: не случайно я пригласил вашего противника ко двору. Он здесь вследствие горячего моего желания примирить двух рыцарей, каждого из коих я высоко ценю, каждый из коих заслуживает назваться прекраснейшим украшением нашей благословенной страны. Позвольте же мне, – продолжал он, взяв за руки меня и Руперта, который вошел во время этого разговора, – позвольте, к общей радости, примирить этих двоих и положить конец вашей старинной вражде. Вы не сможете отказать мне в просьбе, столь согласной со святой верой, которую все мы исповедуем. Итак, дайте же мне стать служителем мира – и предложить вам вот что: в знак и в подтверждение примирения, которое принесет нам всем благословения Небес, позвольте святой нашей Церкви соединить вашу прекрасную дочь, слава о которой разнеслась по всей стране, с единственным сыном лорда Руперта, чьи добродетели, если верна молва, делают его достойным ее любви.
Ярость охватила меня – во мгновение ока обратила кровь в жидкий огонь и почти перемкнула мне горло.
– Что?! – вскричал я. – И вы думаете, я соглашусь так принести в жертву – нет, попросту выбросить вон – свое драгоценное сокровище? Так унизить мою несравненную Иду? Нет, клянусь священной памятью ее матери: чем отдать Иду в жены его сыну – скорее отдам ее в монастырь! Лучше видеть ее мертвой у своих ног, чем согласиться так запятнать ее чистоту!
– Не будь здесь его светлости, – в гневе воскликнул Руперт, – ты немедля лишился бы за это оскорбление жизни! Но погоди, ты мне за это заплатишь! И вы, милорд, будьте свидетелем: он не из смертных людей, если избежит моей мести!