Смута
Шрифт:
Новый самиздат
В 1986 году освободили студентов, выпустивших первый самиздатовский номер Гласности. Они решили продолжить свое дело, наивно полагая, что теперь их журнал признают официально, дадут средства, помещение, бумагу, множительные аппараты. Но ничего подобного не случилось. Появились другие журналы и газеты, выпускаемые более ловкими и предприимчивыми дельцами. Они захватили все легальные и нелегальные средства публикации. Журнал Гласность так и остался нелегальным. Людей, делавших его, и авторов статей не преследовали: не до этого было. Да и журнал на фоне других изданий, ринувшихся разоблачать и поливать грязью все советское, стал выглядеть чуть ли не как орган консерваторов. Это
Одним из первых объектов критики в журнале стала Маоцзедунька. В одной из статей говорилось, что целый Троицкий (бывший красноармейский) район превратился в прямом смысле слова в вотчину Маоцзедуньки. Клан Елкиных, их родственников и друзей стал полновластным владельцем экономики района. При общем катастрофическом положении с продовольствием эти люди сосредоточили в своих тайных и явных частных складах огромные запасы мяса, молочных продуктов и овощей. Больше половины людей, торгующий на партградских рынках, суть люди из мафии Маоцзедуньки. Ими подкуплены милиция, КГБ и все городские власти. Как-то в пьяном виде Маоцзедунька хвасталась, что у клана Елкиных денег больше, чем в государственном банке города.
Этот номер журнала Гласность попался на глаза Юрию совершенно случайно: его сравнительно дешево продавал пьяный забулдыга в пешеходной зоне. Прочитав его, Юрий, захватив статью, пошел по адресу, указанному в журнале. Редакция помешалась в необычайно захламленной двухкомнатной квартире в полуразрушенном доме на окраине города. Повсюду валялись газеты, журналы, книги, пустые бутылки, грязная посуда, тряпки, окурки. Накурено было так, что Чернова с непривычки затошнило. В квартире крутилось человек десять мужчин и женщин, вполне под-стать виду квартиры.
— Тимошенко, — представился Юрию редактор журнала, молодой человек лет тридцати, с длинными неопрятными волосами, со столь же неопрятной бородой, в джинсовом костюме. — Ну, что ты приволок? У нас, брат, своего говна в избытке, не успеваем печатать. А материальная база у нас, сам понимаешь… Ого! Статья 20 страниц?! Не читая скажу, не пойдет. Не больше пяти страниц. И никаких гарантий. Сейчас вся страна свихнулась на писанине. Все пишут. А почему к нам пришел? Другие печатать не хотят? Вот так и получается: к нам несут всякое говно, какое никто печатать не хочет. Ладно, не обижайся. Оставь свое сочинение. Время найду — полистаю. Позвоню.
— У меня нет телефона.
— Ну, зайти через пару недель. Поговорим. А сейчас, друг, извини. Некогда. Готовим новый номер. Зубодробительный! После появления его Горбачев вряд ли долго удержится у власти.
Чернов решил, что и тут его статью наверняка не напечатают, и забрал ее с собой. Народ! Где он, тот народ, который считается высшей ценностью? И Белов народ. И Миронов народ. И эти люди народ. И Горбачев народ. И Маоцзедунька народ. И никакого другого народа нет и не будет. И этот единственный и неповторимый русский народ исторг его, Чернова, из себя как чужеродное тело. Для него никакого народа не существовало.
— Я совершил ошибку, — сказал он себе, — думая, что наш народ надо и можно уберечь от полной гибели. Он сам не хочет этого.
Он изорвал статью и бросил обрывки в ближайшую мусорную урну. Как это случилось, что ее еще не украли?! Вот когда разворуют все помойки, тогда можно будет сказать: конец! А пока помойки еще целы, народ еще жив. Боже, что за народ!
Макаров
Чернов стал изредка навещать Макарова. Тот был этому рад. Встречал Юрия как самого дорогого гостя. Жена Макарова по такому случаю ставила на стол все, что удавалось достать ценой стояния часами в очередях, по знакомству, в обмен на вещи. Макаров, заметив в Юрии внимательного и терпеливого слушателя, стремился высказать
— Я коммунист, — говорил Макаров, — и никогда не отрекусь от этого. Недостатки нашей истории и нашей нынешней жизни мне известны не хуже, чем прошлым и нынешним их разоблачителям. Но я считаю, что бросаться тут в другую крайность, т. е. в крайность огульного отрицания всего, что связано с коммунизмом, значит наносить нашей стране еще больший ущерб, чем ей нанесла безудержная апологетика прошлого. Надо трезво и справедливо оценить наше прошлое и результаты нашей советской истории. Вот возьмем, например, проблему Сталина и сталинизма. Что только ни говорят и ни пишут об этом теперь! И почти все — абсурд, идеологический идиотизм. Я не оправдываю Сталина и то, что было сделано в те годы. Но нельзя так обращаться с великой историей. Это был самый грандиозный период нашей российской истории, каким бы черным и страшным он ни был. И он был не только черным и страшным, он был и светлым и радостным, причем — больше светлым и радостным, чем черным и страшным. Просто инициативу в его оценке захватили в свои руки разоблачители, антисоветчики и антикоммунисты. И они создают идеологическую ложную картину его.
— Сталинизм есть многостороннее и противоречивое явление, — продолжал Макаров. — Диалектика — вещь серьезная. Ее дискредитировали невежды и без-дари. Без диалектики не поймешь ни одно серьезное историческое явление. Так вот, Сталин и сталинцы, с одной стороны, создавали и укрепляли то, что потом стало вызывать протесты и критику. Но они одновременно и боролись против этого. Хотели того или нет, в сталинские годы стали складываться новые классы, и прежде всего — привилегированный класс. Сталинисты обрушили репрессии прежде всего на него, хотя делали все, что укрепляло его. Сталинская власть была подлинно народной. Но как власть она с необходимостью становилась антинародной. Это — живая диалектика развития. И наше время можно понять лишь как такой же противоречивый процесс.
Чернову нравилось слушать Макарова. Протестуя против общей тенденции его речей, Чернов вместе с тем чувствовал в них какую-то глубинную правду, которую он еще не мог ощутить во всей ее объективной безжалостности.
— Главное, Чернов, — говорил Макаров, — поймите одну простую истину: Маркс и Ленин были настоящие гении, а не те преступники и дураки, как их теперь изображают. Был великим политическим гением и Сталин. Надо к их словам и делам подойти исторически, взять их в реальном историческом контексте, а не вырывать их из него. В живописи, например, нельзя вырывать отдельные мазки из целой картины. Это очевидно. Тем более нельзя это делать в понимании исторических явлений.
— Вы, Чернов, выросли в атмосфере антикоммунистических умонастроений, говорил Макаров, — но и Вы, как я вижу, переживаете то, что у нас происходит, как трагедию. А каково мне, убежденному коммунисту, посвятившему всю жизнь пропаганде идей коммунизма и воспитанию людей в духе коммунизма, видеть, как рушится самое святое дело и самые светлые идеалы?! Мне хорошо известны все недостатки нашей истории и нашего строя. И тем не менее я убежден в том, что этот строй есть наилучший для России. Более того, крушение его равносильно гибели России. Но я бессилен что-то сделать, чтобы помешать этому. Меня никто не хочет слушать. Я остался в университете на почасовой работе — один семинар в неделю, консультации. Предложил парткому лекцию прочитать на тему о том, чего стоит нынешняя критика коммунизма. Назвал лекцию Устарели ли идеи коммунизма? Представьте себе, партком отказался! Сказали, что никто не придет. А какая-то антимарксистская группа устроила дискуссию на тему Нужен ли марксизм? Я хотел было выступить. В парткоме мне категорически запретили это делать, мотивируя тем, что у меня якобы репутация консерватора и недобитого сталиниста. Что Вы на это скажете?