Снайпер
Шрифт:
– Да, ты прав.
– Ну и вот. В начале жизни я страдал оттого, что меня третировали как еврея. Никого не интересовала моя русская половина, хватало семитской внешности.
Савельев вздохнул.
– А теперь, когда все ушло и вроде бы можно даже гордиться тем, что я – еврей среди не уехавших, я испытываю притеснение от евреев за то, что наполовину русский. Я тебе это уже говорил. Но сейчас особо остро осознал.
– Да уж…
– Я одновременно и еврей, и русский. И следовательно – не еврей и не русский. Вообще никто. Меня нигде не воспримут своим,
– Веселая перспектива…
– Но ты знаешь, Гена… Вчера на пикете… Когда я играл, я не просто ощутил себя евреем. Мне показалось, моя музыка может вести за собой. Я поверил в свои силы. Пожалуй, впервые мне пришлось испытать силу искусства в серьезном деле. И мне показалось. что одной лишь музыкой я могу распрямить.
– Показалось? – прищурился Савельев.
– Да, показалось, – жестко отрезал Фридман. – На поверку власть музыки оказалась таким же мифом, как и все остальное. Власть – это форма. дубинка и автомат. Ну, и наручники, разумеется.
Савельев ничего не ответил.
– Если мы хотим продолжать борьбу, нам нужны другие средства.
– Какие? – уточнил Геннадий, внимательно глядя на друга.
– Ну…Юра что-нибудь придумает.
– Юра, похоже, сломался. Каким он еще из ментовки вернется… А ты что-то придумал?
– Я не знаю. Пока не знаю…
5
Всю свою взрослую, сознательную профессиональную жизнь Фридман провел как «сова».
Тому способствовала производственная необходимость: концерты и спектакли, начинаясь в семь вечера, редко заканчивались раньше десяти. После окончания требовалось время, чтобы добраться до дома. А потом еще какой-то период прийти в себя – дать утихнуть отголоскам музыки в душе, угаснуть нервно-эмоциональному возбуждению, которое не давало уснуть. Поэтому по возвращении Фридман всегда еще какое-то время читал книжку. В итоге ложился часа в два ночи.
И соответственно, вставал тоже поздно.
Нынешняя жизнь с практическим отсутствием исполнительской работы могла бы вернуть к нормальному ритму. Но привычка, сложившаяся десятилетиями, сделалась потребностью организма.
Поэтому в свободные вечера Фридман подолгу читал в тишине своей квартиры: телевизор он практически не смотрел по причине дебильности современных каналов – и ложился спать, когда обычные рабочие люди уже видели вторые или третьи сны.
Ну а уж в дни, когда приходилось пиликать в «Луизиане Джонстон», он вообще возвращался под утро.
Так или иначе, раньше двенадцати он с постели никогда не поднимался.
На ночь всегда отключал телефон; немногочисленные друзья знали эту особенность Фридмана и выходили с ним на контакт с учетом поправки.
Однако сейчас, когда с около дома ни свет ни заря – по Фридмановым понятиям, а на самом деле между девятью и десятью часами утра – начинали заколачивать сваи, он ощутил, что грубая чужая сила вторглась в жизнь и мешает устоявшемуся существованию.
Фридман не был нервным от природы – вопреки расхожему понятию о музыкантах, рвущих на себе волосы по любой
Но слух всегда был самой тонкой его чертой. И если он мог спать до полудня, не пропуская в сумеречное подсознание нормальные шумы вроде хлопанья дверей, воя лифта, погрузки мусора и автомобильных сигнализаций в трех окрестных дворах, то чужеродный низкочастотный звук сразу заставлял его просыпаться. А потом удары, повторяющиеся равномерно, не давали больше уснуть.
Такого не должно было происходить, нервы Фридмана остались крепкими, и организму следовало отфильтровать и этот новый звук и не впускать его внутрь.
Следовало – но со сваями этого не получалось.
И через некоторое время стала твориться совсем неприятная вещь: Фридман просыпался до начала работы строителей. Лежал в постели, боясь шевельнуться – точно собственное движение окончательно вырвало бы его из сонного состояния – и со страхом ждал удара. Строители начинали то раньше, то позже, и ежеутреннее ожидание первого толчка, за которым последует целый день землетрясения, превратилось в пытку, отравившую жизнь.
6
Благодаря стараниям адвоката Саши, который хоть и казался добродушным. но дело знал, арестованного майора отпустили не через пятнадцать суток, а гораздо раньше.
Причем даже без показаний Фридмана.
На собрании, которое председатель срочно созвал по возвращении, пришло всего человек пять. После милиции председатель выглядел плачевно. Один глаз его заплыл черным синяком. Угол рта был зашит. А правая рука висела на перевязи.
Как объяснил Саша, прежде чем выпустить, майора еще некоторое время держали в тюремном лазарете.
– Это тебя так суки ментовские отделали? – мрачно спросил Гена.
– Не совсем, – незнакомым голосом ответил Юра; разорванный рот мешал ему говорить.
Тамара, ходившая на все собрания и сегодня яростно расклеивавшая объявления на дверях и в лифтах, поднесла ладони к щекам.
– Отделали… Только не своими руками. Они меня в обезьянник к наркоманам сунули.
– Куда сунули? – не поняла слова прилично одетая женщина из третьего подъезда.
– В обезьянник, – злобно пояснил Володя. – Так еще в гуманной советской милиции называлось помещение с зарешеченной стеной, где запирают задержанных на семьдесят два часа.
– А зачем… к наркоманам?
– Чтоб самим руки не марать, – усмехнулся майор. – А они сразу в к моим орденам потянулись.
– С-суки, – смачно плюнул под ноги Гена.
– Причем не из идеологических мотивов. Эти трясущиеся уродцы знают, что боевые ордена сейчас можно продать примерно по двести баксов за штуку. Ну и решили поживиться за мой счет. Я в долгу не остался.
– Так вершится новый российский правопорядок, – подытожил юрист.
– И вышло так, что вроде я сам с ними начал драться. Но их было больше – вот и отделали меня.