Сны женщины
Шрифт:
Но шутка шутке рознь, и Татьяна вдруг испугалась самой себя. Она торопливо, а потому не с первой попытки загнала саблю в ножны, обмотала рогожей и упрятала от греха подальше – под продавленное кресло, под то самое, в котором предположительно затаилось привидение. Для надежности еще задвинула коробками. Освободила, наконец, тапочку и вдруг замерла, прислушиваясь: послышалось или нет, что где-то снова завозился, замяукал треклятый кот?
Мяуканье и впрямь было явственным и доносилось на этот раз снизу. Из спальни, поняла Татьяна.
– Ужо я тебя, – пробормотала она голосом
Татьяна спустилась в спальню и нисколько не удивилась тому, что кот себя никак не проявлял.
– Я так и знала, усатый, – пожала плечами она. Усталость вдруг накатила лавиной, легла на плечи снежной горой, снова потянуло в сон. – Я не усну, если не покурю, – сказала она себе. – Это сто раз проверено. Утешительную сигаретку и – баиньки. Только так.
Она достала сигарету, щелкнула зажигалкой, затянулась глубоко и подошла к окну. Белая занавесь фильтровала лунный свет. Татьяна отодвинула ткань. Луна была огромной и… перечеркнута накрест.
Луна огромная и перечеркнута накрест бумажными полосками. Все стекла в этом старом покосившемся доме, который стал вдруг по чьему-то высокому повелению крошечным военным госпиталем, перекрещены бумагой. Когда гремят пушечные выстрелы, стекла дрожат, дребезжат, но не часто лопаются, а это важно, потому что брать их неоткуда в военное время. И пока всего лишь несколько стекол заменены фанеркой и коробочным картоном.
Чтобы покурить, нужно притушить керосинку и скользнуть под плотное одеяло, что занавешивает окно, – светомаскировка, знаете ли. Курить следует в слегка приоткрытую форточку, чтобы не выстудить комнату. Железная печка остывает моментально, а чем ее прикажете потом топить? Забор уже сожгли, и деревья из сада тоже, и жалко их, весной не зацветут. Такая напасть, такое скотство, эта война. Все в печь, без разбору, – и радости, и печали человеческие. Все порубили, все сожгли. Все перечеркнули белыми крестами. Одно скотство осталось.
На подоконнике – кружка с водой и пайковый сухарь на треснувшем блюдце. Другой посуды он и не достоин. Сухарь – твердокаменный, из чего получился, непонятно. Нормальный хлеб не засыхает так же, как цемент, к примеру. Сухарь лишь немного размокает в воде, но тогда его, по крайней мере, можно крошить, кусать, грызть, перетирать зубами. Потом он будет мучить желудочно-кишечный тракт, прокладывать колею, застревать на поворотах. Разбухать и неделю по крошке рассасываться. Такое вот питание. Это вам не фунт изюму – греза последних недель.
Крошки прилипли к белому сестринскому халату, косынка сбилась, из-под нее на лоб упал светлый локончик крючком. Черное ночное стекло – как зеркало. Оно вздрагивает от дальней канонады, и локончик дрожит, отражаясь.
Он заставлял ее смотреть в черное магическое зеркало и описывать свои видения. И сердился, когда она не могла найти слов, чтобы описать наблюдаемое. Но как описать несказанное? Смутные радуги, серебряные волны, огненные вихри, слепящий свет? Слепящий свет из глубины черного стекла.
Слепящий свет фар и визг тормозов. Роскошный,
Черные машины по ночам – это всегда не к добру, кто этого не знает. «Дождалась, мать», – только и скажешь самой себе. И, сгорбившись, угрюмо, обреченно, пойдешь отпирать дверь, потому что колотят, ночь не ночь, госпиталь не госпиталь. Не к добру так колотят – глядишь, сорвут к чертям.
Тяжелый крюк с лязгом выброшен из петли, дверь распахивается во всю ширь, шарахает о стену. Крик срывается с губ, упасть бы в обморок, чтобы не видеть палача – того самого, которого уж не чаяла видеть. Но руки его по-прежнему сильны, пальцы цепки и не дают упасть, подхватывают, прижимают и держат. Перед самым носом оказывается погон, на нем – самодовольные полковничьи звезды. Усы – по-прежнему шильцами, и взгляд пронзающий, как шило.
– Коман са ва? [4] Не ждала, любимая? Принимай… как это? Гостинцы принимай. Алле! Несите.
4
Comment ca va? – Как дела? (фр.)
Он привычно щелкает пальцами поднятой руки, и двое солдат в прихожую корзинами несут «гостинцы», очень похожие на изобильную довоенную бутафорию в витрине магазина фирмы «Гастроном»: бутылки с вином и ликерные, окорок, красная голландская сырная голова, высокий каравай, разрисованные кондитерские коробки, плоские изящные банки заграничных консервов, икра, наливные яблоки, ананас, апельсины…
– Всё? Доставили?
– Так точно, товарищ полковник!
Солдатики покачиваются в трансе, иначе бы не выдержали – убили бы полковника и сожрали бы гостинцы.
– Можете быть свободны, – щелкают пальцы и снова сжимают ее плечо. Потом ползут по шее, обводят ухо и отбрасывают прочь положенную по форме косынку, которая растекается по полу молочной лужей. Откуда ни возьмись – коты, серые, как валенки, что минуту назад еще стояли у порога. Они лакают молоко. Белые волосы, не подхваченные более косынкой, рассыпаются по плечам. Цепкие пальцы выбирают из волос оставшиеся шпильки и бросают на пол. Шпильки превращаются в смешных длинноногих черных таракашек. Снедью им послужили сухарные крошки, упавшие из-под властной ладони с ее груди.
– Хороша все еще, только неухоженна, – щекочут ухо усики-шильца. – Но это поправимо. Обними же меня.
Обнять? Обнять?!!
– Уйди! Я давно похоронила тебя!
– О, это неправда, – щелкают пальцы. – Обними. Алле!
Быть покорной – давно забытое счастье. Снова, как когда-то, по-особому тепло, будто ласкают солнечные лучи и нежно проникают под кожу, разливаются по телу, купают сердце в золотой ванне. Быть покорной…
– Нет. Нет и нет! Кончилась твоя магия! Я теперь свободна! Ванда Свободная! Теперь я покоряю. Вези меня в… Вези меня в театр!