Сны женщины
Шрифт:
– Хочешь кофе, Татьяна? У меня целый термос. Сейчас достану из рюкзака. Налить?
– Налей, – повела она плечом.
– Знаешь, я прямо с поезда. Получил телеграмму от Водолеева, бегом в кассу, взял билет и… ту-ту-у!!! Куда бы присесть?
– На коврик, где мы только что пировали. Куда еще-то? Сдвигай всю эту Олофернову бутафорию.
– И правда что.
Он сдвинул в сторону бутафорские яства из папье-маше и пластмассы, кое-как, лишь бы были, подобранные к репетиции. Водрузил большой термос, отыскал стаканчики.
– А в корзинке что? Я
– Понятия не имею, – соврала она. – Посмотри. – И фамильный стервозный огонек зажегся в глубине ее глаз. Мелкая месть, но как сладка.
Он сдернул тряпку, прикрывающую корзину, и хмыкнул, нервно кашлянул. Его всегда легко было вывести из равновесия. Тонкая, нервная натура.
– Я мог бы догадаться. И когда успели слепить?
– Подозреваю, что у предусмотрительного нашего Водолеева полно в запасе гипсовых болванок. Одну, уже разрисованную, я вчера грохнула. На этой прямо по белому художник намалевал твою скорбную физиономию, вот и весь секрет. Если случится такая необходимость, он намалюет другую на следующей болванке. Раз плюнуть плюс парик!
– Рембрандт наш… А как же ты так грохнула?
– Так вышло. Случайно.
– Таня, брось. Наверняка узнала мой портрет и запулила в Водолеева. Слушай, я же тебя знаю. Ты прости, я хотел предупредить, что возвращаюсь в спектакль, хотя Водолеев в телеграмме и грозился: «Дашь знать Дунаевой ЗПТ голову сниму». Затейник, ха. Как такую телеграмму пропустили? Я тебе звонил, звонил… А трубка мне: «Абонент недоступен или находится вне действия сети». Денег не было, чтобы телефон оплатить? Или отключилась? Зачем?
– Не отключалась. Здесь мобильная связь глохнет неизвестно почему, если тебе еще этого никто не сказал. Кстати, мог бы и не звонить, не утруждаться. Мне совершенно все равно, с кем играть. Мне деньги за это платят. Я профессионал и отрабатываю контракт!
– И швыряю в режиссера тяжелыми предметами. Таня, перестань. Да, мы поссорились, я сорвался, полетел за первой попавшейся юбкой. Да и какая юбка! Так, предлог. Разозлился, хотел тебе показать… Сам не знаю что. Повел себя как мальчишка. Сознаю и каюсь. Тут же эту дуру и бросил, к твоему сведению…
– Какое мне дело до этого?
– Танька! Есть тебе дело! И не притворяйся. И не напрягайся меня мучить. Я же тебя сто лет знаю!
– Если знаешь, то откуда такая самонадеянность?
– Откуда?! Ты меня только что целовала! Целовала, а не делала вид. Ты прижималась так, что я готов был… при всех… на глазах у этой шайки зевак… Мне уже все равно было. Никого, кроме тебя, не видел, не чувствовал. До такого дойти! И ты мне будешь говорить, что твой пыл ничего не значит? Что-то бормотать о контракте и профессионализме?
– Вот и видно, что тебе его не хватает.
– Черта с два! Я нормальный актер, и ты это знаешь!
– Ничего я не знаю и не желаю знать и повторяю для идиотов: я – отрабатываю контракт!
Антарктида, а не женщина. Я – Антарктида, твердила она себе. Острые торосы и нечеловеческий холод. Беспросветная
– Таня… Но послушай… Во имя всего, что между нами… – бормочет растерявшийся Шубин.
Зачем ей эта тряпка? Он ведь даже не рвался к ее сердцу, он, сколько помнится, – дрейфовал. И она, в нетерпении отпраздновать свою ледяную победу над ним, подпускала его все ближе и ближе. И сама не заметила, как льды подтаяли, встали высокие туманы, закрывшие горизонт, и зацвели подснежники. И он почему-то решил, что может вертеть ей, как ему вздумается. Ласкать и хандрить, воспевать и поносить по настроению. И как всегда – это проклятое самодовольство козлиного племени! «Во имя всего, что между нами»! А что между нами?
– А что между нами?
Антарктида. Ясные, холодные глаза. Ничего он не разглядит под многовековым льдом. Наследственным льдом.
– Что, собственно, между нами?
– Таня. Знаешь, я так обрадовался той телеграмме… Это был как Божий глас – вернись!
– Глас Водолеева отнюдь не Божий. Наш Валериан скорее сатир, тебе не кажется? – Льдинка насмешки может перетянуть чашу весов, но он сам дал повод, болван.
И он повышает голос:
– Ты… Ты непробиваема! Ты бездушная сука! Когда я ехал сюда, я надеялся!.. Нет, это невыносимо! – почти кричит он, привлекая внимание зевак у сцены, и срывает с себя кудлатый парик. Парик, а вслед за ним и хламида, наброшенная поверх джинсовой жилетки, летит прочь. – Я ухожу! Я ухожу, и передай своему сатиру и своднику Водолееву, что не вернусь в его бордель!
– Бордель? Неплохо сказано. – Только бы он не заметил, как дрожат губы в обиде на «суку». Льдина не может обидеться. Только растаять. По собственной глупости. – Уходишь, значит? А у тебя разве нет контракта?
– Контракта?! Да плевал я на контракт! Плевал я на тебя! Было бы ради чего унижаться! Захочу, и у меня будут сотни, тысячи таких, как ты! Нет, не как ты! Лучше! У меня будут женщины, а не… а не…
– А не бездушные суки? А насчет тысяч, это не перебор? Как, по-твоему, какой процент сук на тысячу?
Он не отвечает. Глаза как у побитой собаки. Очень трогательно и очень знакомо. Она всегда таяла, когда он выглядел несчастным. Лучше не смотреть. Лучше не смотреть, как он глядит на свое гипсовое лицо, размалеванное мертвыми красками. Но глаз не оторвать – какая сцена! Но кто выдержит, глядя в глаза своей смерти? Только не он, слабак. И голова летит, и разбивается о колонну, как и ее предшественница. Только та была разбита в ярости, а нынешняя – с отчаяния.
И он бежит с поля сражения, освистан публикой, закидан огрызками яблок и жареных пирожков. Позорный исход! Кому такого пожелаешь? Врагу не пожелаешь, а бывшему любовнику… почему бы и нет. Так ему и надо, слабаку. Слепцу.