Собаке — собачья смерть
Шрифт:
— Брат Антуан, простите Бога ради, мне б исповедаться!
Сын Россы всегда любил эту женщину, еще в бытность ее доброй девушкой, всегда готовой поддержать молодую вдову с двумя детьми на руках, подкинуть свежую лепешку на Всех-Святых, поделиться маслом для рыбы… Именно Гаузья сидела порой дома с больной Жакоттой, Антуановой сестренкой, пока они с матерью мыкались в поле с почти непосильной «вдовьей долей» работы. Красивая, бойкая и веселая Гаузья была предметом первых и невольных Антуановых мечтаний, когда он, еще не знавший, что призван к безбрачию, мучительно превращался из мальчика в отрока. Он даже нешуточно вздохнул пару раз, когда ее выдали замуж в Прад. А за кого выдали — сейчас не мог и вспомнить.
— Прости, Гаузья, исповеди слушать я пока не вправе, я только диакон, — в третий раз за день повторил он с глубоким сожалением. — Вот сейчас отец Аймер исповедует… Он за сегодняшний день всех до единого выслушает, непременно! Даже не тревожься, успеешь!
— Тогда… — Гаузья яростно — или так показалось Антуану? —
— Вообще-то мы с госпо… братом Антуаном и без тебя тут беседуем, — Марсель в свою очередь теснил свою тетку, злясь не без причины. — Обожди, как закончим, а то не лучше ли и втроем поговорить — ты меня, что ли, стыдишься?
— Да и впрямь, потолкуем вместе, земляки мои, — Антуану ужасть как хотелось всех примирить. — Расскажи, Гаузья, как твоя-то жизнь, как семья, что в Праде?
Признаться, глубокие тени на лице женщины, морщинки сеткой вокруг глаз, бедность наряда — ранняя тетушка, вчера только бывшая девушкой — все это и без слов говорило, что не слишком хорошо дается Гаузье несение семейного креста. Антуан, хоть и был монахом, не мог не заметить, как изменилось ее тело — где обвисло, где согнулось… и улыбается она теперь только губами, не глазами и всею собой, как в прежней жизни, когда оглушительный хохот Гаузьи в Мон-Марселе был прославлен примерно так же, как гулкий лай овчарки по имени Черт.
Так что не особо удивился Антуан, услышав, что Прадского мужа нет, что она — молодая вдова с ребенком, да еще и дочкою, не сыном, вернулась от нужды в родную деревню и теперь тянет на себе почитай что все хозяйство семейства Альзу. Марсель в тюрьме, мамаша стара уже, племянник… что же, мужскую работу делает, а женская вся на ней. Только сердце неприятно дернулось в груди, когда на неудачный и случайный вопрос — неужели больше не сватают, все ж полегче бы стало — Гаузья засмеялась почти как прежде, всплескивая большими, почти и не женскими ладонями:
— Как же не сватать, я баба еще крепкая, в любую работу гожусь. Вот и отчим ваш ткач, господин мой брат Антуан, еще на прошлую Пасху подкатывал — мол, не зажить ли единым домом, ты без Жана своего, я без Россы… Так что сватают, милый Антуан, еще как сватают, да я сама не иду. И в своем доме работы хватает, а захочу служанкой — пойду за плату.
Не зная точно, правильно ли он поступает, и намереваясь потом если не исповедаться, то хотя бы спросить Аймера, юноша быстро погладил ее по упавшей руке. Шершавой, как грубое полотно. И не покраснел. Зато покраснела Гаузья.
После всех исповедей, после четырех кряду крещений с надлежащим шумом и воплями, после долгого разговора о заупокойных мессах за усопших Донаду, Гаусберта, Пейре-Марселя, Гальярда из Прада (на этом имени — занося все чин по чину в список, чтобы исполнить уже в Тулузе, — Антуан невольно вздрогнул), всех усопших из семьи Катала и младенца Гильема, после того, как до храма добрались захожие люди из Прада и просили Христом-Богом священника зайти и отслужить такожде и у них в селе — после всего этого оба проповедника чувствовали себя совершенно выпотрошенными. Выдубленными, как кожи у башмачника. Однако никогда ранее Антуан не ощущал настолько сильно своей нужности, не напрасности. Голова его гудела, желудок подводило — но и усталость, и голод служили источниками дополнительной радости. А предвкушение пира у Брюниссанды — в обход семейств Каваэр и Армье, зазывавших праздновать крестины — вызывало восхищение, схожее с ожиданием Пасхи.
Жмурясь и моргая от яркого после храмовой темноты солнца, Антуан бок о бок с братом вышел на церковный двор, озираясь с восторженным любопытством. В его день славы, день обретения сам Господь решил расчистить небеса: утренние облачка минули, Сабартес сиял, как золото и жемчуг, как драгоценная дарохранительница. Зеленые горы проповедовали славу Божию, и даже убогие остали с черными крышами казались прекрасными: в конце концов, разве не так же мал, не убог ли был город Вифлеем, а Назарет, а Вифания! У ближайшего к церкви дома сидел неизменный патриарх Мон-Марселя — Мансипов больной дедушка на своем стульчике, тот самый, кого сегодня торжественно вносили в храм. Антуан с детства помнил этого деда, так сказать, на посту: каждое утро, когда погода позволяла, сын и невестка выволакивали его погреться на солнышке и удобно прислоняли стул к стене. Там дед и сидел вплоть до заката — то с другими стариками-старушками, приходившими поговорить и поискать друг у друга вшей; то один, покрикивая на пробегавших мальчишек, подавая прохожим непрошеные советы или просто подремывая у теплой стены под молью траченным одеялом. И сам он весь был какой-то молью траченный, уютный, старый и постоянный; сейчас же старичок и вовсе казался Антуану воплощением всего лучшего, что было в тихой и постоянной жизни его односельчан. Кротость, смирение, претерпение — и заботливая семейственность хороших христиан, вместе потихоньку бредущих, как бедные пилигримы, по дороге в Царствие. Он едва не прослезился, проходя мимо Мансипова осталя: как раз невестка выглянула наружу и передала деду подсолнечных семечек целый круг, и заботливо осведомилась, не надо ли папаше еще чего, по нужде или там водички. От умиления Антуану щипало глаза; он с нежностью отозвался на приветствие, улыбаясь, как дурак, пока Аймер щедро крестил склоненную женскую голову. Жизнь свою за други своя, Господи. Вот за этих людей, бедных и простых, как наши нищие горы, плоть мою и кровь мою, как бы счастлив я был умереть. Если, конечно, своей повседневной святостью они не предварили перед Тобой меня, самонадеянного глупца.
В сиротском детстве Антуану уже случалось пользоваться гостеприимством на Брюниссанды, первой — наряду с Бермоном — богачки на селе. Наслушавшись кюре Джулиана, который в начале служения был еще бодр и языкаст, благочестивая трактирщица порешила на Пасху, на Пятидесятницу и на Рождество, а также на святого Марциала, покровителя прихода, кормить за собственным столом двенадцать бедняков деревни — по примеру не иначе как графа Тулузского. Недавно овдовевшая Росса с отроком-сыном и младенцем на руках точнехонько попадала в эту категорию. Непременным гостем оказывался и кюре — в те годы он пил умеренно и бодро председательствовал за столом, благословляя щедрость хозяйки и рассказывая примеры из житий. Выражение «свой стол» было совершенно истинным — по приказу на Брюниссанды ее сыновья вытаскивали на молотильную площадку за домом козлы и здоровенную столешницу, хранившуюся для свадеб и крестин, и за ним целиком помещалась торговкина семья вкупе со священником и двенадцатью pauperi, как она важно называла гостей, подцепив от Джулиана латинское словечко. Под сенью пары вишен, цветших пышно, но почти не плодоносивших, праздник продолжался до темноты, плавно переходя в вечерние посиделки с вином — в конечном итоге все были свои, односельчане, редко среди гостей затесывался пришлый нищий или бродячий монашек. Антуан не забыл, как он, семилетка, прятал не до конца обглоданные кости в рукава, после праздника втихую совал себе в капюшон то кусочек сыра, то хлебец: сегодня сыт, а завтра снова день, и завтра уже в гости не позовут… От этих воспоминаний уши его слегка алели, когда двое братьев, пройдя насквозь всю деревню, ступили на широкий дворик Брюниссанды — двор, одновременно служивший и трактиром, и единственной торговой лавкой на весь Мон-Марсель. У ушей была и дополнительная причина краснеть: два семейства, праздновавшие крестины и получившие от братьев учтивый отказ присоединиться, были утешены по крайней мере тем, что добрые монахи не побрезговали зайти на порог и угоститься вином за здоровье новокрещенных младенцев. Выкушав одну за другой две большие чашки неразбавленного — а у семьи Армье так и с травами — ничего со вчера не евший Антуан почувствовал беспричинную лихость, но лихость слегка слезливую: то ли хохотать, то ли слезы ронять над чем попало. Аймер был желудком покрепче, он даже и не порозовел щеками, только тихонько попросил соция не улыбаться так по-дурацки в гостях: все-таки они проповедники, а не бродячие жонглеры. От чего глаза у соция стремительно наполнились слезами раскаяния: чувствителен стал от вина.
Запах жареного и печеного чувствовался еще на подходах к дому. Сглатывая, чтобы не расслюнявиться, как собака, Антуан вежественно здоровался с домной Брюниссандой и ее огромной семьей. Собрались все — трое взрослых сыновей, двое старших с женами; причем в жене среднего Антуан с удивлением узнал Брюну Катала, небогатую хорошенькую соседку Брюниссанды. Когда-то она гуляла с Раймоном-пастухом и увлекалась его ересями, вспомнилось некстати Антуану; но те времена давно минули — и Брюна, располневшая и свежая, как бутон, держала за руку вертлявого парнишку лет трех, да и живот у нее был весьма недвусмысленно круглый. Дети старшего сына, трое полнощеких отроков, смотрели прямо, не опасаясь взглядывать доминиканцам прямо в глаза: сразу видно, что в этом доме монашеских хабитов не боятся.
Еще были работники, числом трое. Одного из них, Йехана Кривого, Антуан хорошо помнил: его выгнал с работы байль, когда случайно вылетевший из печки уголек совершенно лишил Йехана зрения на правом глазу, а Брюниссанда прибрала мужика себе, гордо заявив, что, мол, не каталонка и в дурные приметы не верит: подумаешь, работник кривой, не глазами же ему жать да молотить! Торговка о том не пожалела: дядька был здоровенный, как вол; мог ухватиться за оглобли и протащить груженую товаром телегу до самого дома от портала — и не надорваться. Дочка Йехана, Жанна, на Антуановой памяти еще служила у кабатчицы работницей; но теперь ее что-то не было видно. Взамен нее гостей приветствовала целой серией поклонов некая Раймонда. В общем, вместе с братьями пятнадцать человек; будь они все мужского пола, хватило бы, чтобы заселить небольшой монастырь! В садике, служившем одновременно молотильной площадкой, уже расставили стол — и Антуан с легкой приятной болью узнал и столешницу, и козлы. Те же, что и для Христовых «пауперов» на Пасху. Он чуть было не занял прежнего места — в самом конце на углу — когда бы средний Брюниссандин сын не указал ему почтительно на стул со спинкой: двоих проповедников с почетом рассадили в концах стола, чтобы ни одного не обидеть. Розовая вишня за Антуановой спиной благоухала изо всех сил — наивная вишня каждый год верила, что ей удастся принести плоды, и за купами цветов было не разглядеть листьев. Антуан хорошо знал — если апрельские внезапные заморозки не побьют все, что успеет завязаться, то в конце мая все равно нагрянет сжигающая жара; за вишней из Сабартеса надлежало спускаться на равнину. Однако ж горные кривые деревца всякий год выпускали столько цвета, что их пышные розовые и белые облака в темноте освещали путнику дорогу.