Собрание сочинений в четырех томах. Том 1
Шрифт:
Но на душе у меня было гадко. Я жил в какой-то саморазрушительной агонии, и в то время, как товарищи считали меня вожаком и чертовски храбрым, находчивым и остроумным малым, где-то в глубине моего существа душа трепетала от страха и напряжения. Я помню, как однажды я едва не заплакал, когда, выходя из пивной в воскресный послеполуденный час, увидел на улице играющих детей — чистеньких, веселых, аккуратно причесанных и празднично одетых. И когда я, сидя в жалких пивных за грязными столами, залитыми пивом, развлекал своих друзей, пугая их своим неслыханным цинизмом, в глубине души я был исполнен уважения к тому, над чем глумился, и, рыдая, готов был пасть на колени перед своей душой, перед своим прошлым, перед своей матерью и Богом.
То, что в какой-то мере я чуждался своих собутыльников,
Какое-то время я не мог переступить порога лавки канцелярских товаров фрау Яггельт, потому что, увидев ее, вспоминал рассказы Альфонса Бека и заливался краской.
Чем более чужим и одиноким я чувствовал себя среди новых друзей, тем труднее мне было от них оторваться. Не могу сейчас вспомнить, случалось ли мне действительно испытывать когда-нибудь удовольствие от попоек и хвастовства, к тому же я так и не привык к спиртному настолько, чтобы не испытывать после выпивки мучительных последствий. Но что-то как бы вынуждало меня. Я делал это по какой-то необходимости, иначе я вообще не знал бы, куда себя девать. Я боялся надолго остаться один, боялся этих постоянных приступов нежности и робости, к которым был так склонен, боялся мечтаний о любви, приходивших ко мне так часто.
Однако мне очень не хватало друга! Среди моих однокашников было два или три человека, к которым я очень хорошо относился. Но они были из тех, кто отличался благоразумием, а я, как всем было известно, безнадежно погряз в грехах. Они меня избегали. Я считался безнадежным игроком, положение которого становилось шатким. Учителя многое знали, не раз меня строго наказывали, ожидали, что все обернется в конце концов исключением из школы. Я сам сознавал, что давно уже перестал быть хорошим учеником, манкировал занятиями, с трудом перебираясь на следующую ступень, и понимал, что долго это не продлится.
Есть много путей, которые избирает Господь, чтобы сделать нас одинокими, а затем вернуть к самим себе. Одним из таких путей Он тогда и провел меня. Это было как страшный сон. Я вижу себя в липкой грязи, за треснувшими пивными кружками и циничной болтовней ночь напролет. Как гонимый всеми мечтатель, беспокойный и замученный, я ползу по безобразной нечистой дороге. Бывают такие сны, когда, собираясь к принцессе, ты застреваешь в грязной луже в каком-то узком переулочке, полном вони и нечистот. Так и было со мной. Таким вот не очень элегантным образом мне было суждено впасть в полное одиночество и воздвигнуть между собой и своим детством закрытые райские врата со сверкающей непреклонной охраной. Это было началом, пробуждением во мне тоски по себе самому.
Я испугался до дрожи, когда, обеспокоенный сообщениями владельца моего пансиона, в С. впервые приехал отец и совершенно неожиданно возник передо мной.
Когда же в конце зимы он появился вновь, я был уже спокоен и совершенно безразличен, пока он ругал меня, просил, говорил о матери. Под конец он, очень взволнованный, сказал мне, что, если все останется по-прежнему, меня с позором выгонят из школы и он отправит меня в исправительное заведение. Ну и пусть! После очередного отъезда отца мне стало жаль его: он ничего не добился, не нашел ко мне пути, но в какие-то моменты мне казалось — и поделом ему.
Что станется со мной, мне было безразлично. Каким-то особым, малоприятным способом — сидением в кабаках, хвастливыми разглагольствованиями — я спорил с миром, это была моя форма протеста. При этом я разрушал себя и порой думал так: раз миру не нужны
Рождественские каникулы были в тот год довольно безрадостными. Мать испугалась, увидев меня. Я очень вырос, мое испитое лицо с вялой кожей и красными веками было серым и опустошенным. Пробивающиеся усы делали меня еще более чужим, равно как и очки, которые я стал носить с недавних пор. Сестры отскочили от меня и захихикали. Все это было довольно мучительно. Неприятный разговор с отцом в его кабинете, неприятные встречи с родственниками, а самое главное — неприятный рождественский вечер. С тех пор как я себя помню, это бывал самый прекрасный день в нашем доме: праздничный вечер любви, благодарности, обновления союза между родителями и мной. На сей раз все вызывало подавленность и смущение. Как всегда, отец прочел из Евангелия о пастухах в поле, «которые пасли там свои стада», как всегда, сестры с любопытством смотрели на стол с подарками, но голос отца звучал нерадостно, лицо его выглядело унылым и постаревшим, мать казалась грустной, а мне все это стало безразлично и ненужно. Подарки, пожелания, Евангелие, сверкающая елка и густые волны сладкого запаха шоколадных пряников навевали сладкие воспоминания. Елка наполняла комнату ароматом и олицетворяла собой то, чего больше не существовало. Я страстно мечтал о том, чтобы кончился этот вечер и вообще праздники.
Так продолжалось всю зиму. Вскоре учительский совет сделал мне настоятельное предупреждение и пригрозил исключением из школы. Значит, долго это не продлится. Ну, и тем лучше! С особой досадой я думал о Максе Демиане. Все это время я не видел его. В начале своего пребывания в С. я два раза ему писал, однако не получил никакого ответа, поэтому и во время каникул не пытался встретиться с ним.
В начале весны, когда только начинали зеленеть кусты жимолости, в том самом парке, где осенью я натолкнулся на Альфонса Бека, мне попалась навстречу девушка. Я гулял один и предавался пренеприятным размышлениям о своих проблемах, потому что здоровье начинало сдавать, к тому же постоянно мучили денежные заботы: я был должен товарищам, приходилось изобретать новые необходимые расходы, чтобы хоть что-то получить из дому, в лавках росли счета за сигареты и тому подобные вещи. Правда, все эти дела очень мало меня занимали: ведь если в ближайшее время моему пребыванию здесь придет конец и я либо утоплюсь, либо буду отправлен в исправительное заведение, такие мелочи перестанут иметь какое-либо значение. Но пока приходилось жить с глазу на глаз с этими неприятными мыслями, и я страдал.
В тот весенний день в парке мне повстречалась девушка, которая казалась очень привлекательной. Она была высокая и стройная, изящно одетая, с лицом умного мальчика. Она сразу понравилась мне — я вообще любил этот тип — и стала занимать мое воображение. Едва ли она была значительно старше меня, хотя и выглядела гораздо взрослее. Элегантна, хорошо сложена, уже почти дама, но с налетом того молодого озорства в лице, который мне очень нравился.
Мне никогда не удавалось приблизиться к девушке, которая мне нравилась, и на этот раз также не удалось. Но впечатление было сильнее всех предыдущих, и влияние этой встречи на мою жизнь оказалось значительным.
Вдруг передо мной вновь возник образ, высокий, достойный восхищения образ, и не было во мне более сильного устремления, чем желание любить и почитать! Я дал ей имя Беатриче [45] , я знал его (хотя и не читал еще Данте) по английской картине, репродукцию которой хранил. Это была фигура девушки эпохи прерафаэлитов, с длинными руками и ногами, стройная, с узким, удлиненным, одухотворенным лицом и одухотворенными пальцами. Моя прекрасная юная героиня не была на нее полностью похожа, хотя и в ней я видел ту юношескую стройность форм, которая мне так нравилась, ту одухотворенность облика.
45
Беатриче — аллюзия, связанная с возлюбленной Данте Алигьери.