Собрание сочинений в четырех томах. Том 4.
Шрифт:
— Я не говорю, что нечестный, — опередил его Иван Егорович. — Но тебе, дураку, даром дается культура, знай бери, а ты — «шамовка, зараза»… Ботинки, наверное, «колесами» называешь, дурак.
Два раза подряд дураком назвал! Володька обрадовался. Значит, не думает выгонять. Но лепит правильно, кирпич на кирпич. Воровских слов Володька знает уйму, к словам же приличным, тем более красивым, питает презрение. Привычка!
— Привычка, — сказал Володька Ивану Егоровичу.
— Перестань скрести!
— Ирочка велела.
— Потом
— Слушаюсь!
— Сядь–ка…
Иван Егорович сел на тахту, позади которой царствовали линялые львы, Володька — на стул напротив.
— Ты как о коммунизме думаешь?
Володька заскучал. До сих пор живой разговор был, а тут, видно, тезисы начинаются. Этого слова Володька не любил и, в сущности, не понимал. Начиная читать какие–нибудь тезисы, он мгновенно утомлялся от их железной логики. Жизни, которая за ними открывалась, он не ощущал, а люди, занимавшиеся его политическим просвещением, не очень заботились о том, чтобы он ее ощутил. Эти люди тащили Володьку в тесные, душные помещения и там с отменной настойчивостью читали ему тезис за тезисом, полагая, что просветили его ум и возвысили его душу.
— Ты как о коммунизме думаешь? — требовательно спросил Иван Егорович, словно коммунизм был столь вещественным, столь определенным, столь животрепещущим делом, что думать о нем надо было сейчас же, и, главное, думать реально, практически.
— Что мне думать? Я не этот… не активист.
— Вот как вас, дураков…
Третий раз! Володька сверкнул глазами от затаенного смеха.
— …воспитывают! Отбарабанили доклад, птичку в плане поставили…
— А я виноват?
— Виноват!
— В чем же?
Иван Егорович не стал разъяснять Володьке, в чем тот был виноват. Это отвлекло бы его от главной мысли о коммунизме.
Володька слушал внимательно. Он знал, что от Ивана Егоровича можно многое почерпнуть. Он партийный не по службе, а по–домашнему, рядом с тобой, по всей жизни.
— Ты о коммунизме ничего не думаешь, потому что он для вас — для Ирки тоже, — как молитва «Да святится имя твое, да приидет царствие твое…»
— Есть такая молитва?
— Есть.
— Ишь ты! Да приидет…
— Он, этот коммунизм, в самом деле возьмет да и приидет. А ты… редька чернокожая! Тебя венчать зовут, невеста в белой фате ждет, а ты… месяц не мылся…
— Ну уж, сказали! — улыбнулся Володька.
— Пойми меня, парень! Попомни, с обществом шутить нельзя. Знаешь, что такое общество?
— Знаю.
— А что?
— Люди.
— Так, да не так. Люди вкупе, в общении, в делах своих, в мыслях. Я тебе не казенные слова говорю, а дело. Пойми, парень, общество с тобой церемониться не будет. Оно ни в каких долгах перед тобой не состоит. Ежели у тебя есть голова на плечах, поймешь.
— Люди говорят, вроде есть.
— Коммунизм не тезисы. Что ж ты думаешь: миллионы
Странное дело, Володька никогда не думал о том, что война с Гитлером была за коммунизм. Этот маленький, тщедушный человек с голубыми глазами правильно думал, красиво говорил. А Володька не умел ни правильно думать, ни красиво говорить.
— Интересно, — сказал он вдруг. — Еще скажите.
Эта похвала не понравилась Ивану Егоровичу.
Наверно, он понял ее так, будто Володька юлит перед ним.
— Натирай! — сказал Иван Егорович с неудовольствием и вышел из комнаты.
Он взял решето клубники, отнес на кухню, умылся в ванной, проверил по телефону время, поставил часы, отставшие на три минуты. Вернувшись в комнату, он посмотрел на пол — черных полос не было.
— Довольно! — сказал Иван Егорович сердитым голосом. — Стараешься.
— Сам танцевал.
Иван Егорович, заложив руки за спину, остановился у огромного окна с видом на юго–запад.
Володька понимал: от него требовали, чтобы он стал культурным. Ему и раньше говорили это, но он относился к культуре без энтузиазма. Ему говорили, что на некоторых заводах есть целые цехи, где все учатся и непрерывно растут. В своей компании он этого не видел, а стать застрельщиком не хотел. Еще выскочкой назовут. Пока не трогают, сиди!
Иван Егорович вел наступление иного рода. Здесь оно шло, так сказать, на личной почве. Общество, о котором говорил Иван Егорович, насчитывало многие миллионы таких, как Володька. Здесь же он был один–единственный, и с ним говорили с глазу на глаз, по–родственному. Ирочка тоже самое твердила. Словом, нужна культура.
Володьке вдруг захотелось поплакаться на свою жизнь. Что он видел хорошего? Кто его направлял? Пока жил дома, на Дону, был хоть отец. А дом кончился, и отца поминай как звали. «Теперь все мы, как птицы. Молодая ли, старая ли, сама летит!» Остальное известно. Ирочка небось у вас за спинами к жизни подходила. А Володька с тринадцати лет, можно сказать, прямо головой в котел. Ирочку все Володьки называли бы маменькиной да папенькиной, хоть она и лишилась родителей. А у него пятилетний стаж жизни в общежитиях. Были показательные — с занавесками, ковриками, шелковыми абажурами, а были и такие, что хоть милиционера ставь.
Володька многое хотел рассказать, но Иван Егорович, словно забыв о нем, смотрел в окно. Володька приподнялся и тоже заглянул в окно, но ничего выдающегося там не увидел. Пол неба закрыла огромная черная туча, надвигалась гроза.
Вдруг Иван Егорович стремительно повернулся к Володьке. В комнате вечерело, и Володька смутно различал выражение его лица.
— Ты ведь не к товарищу ходишь, а к девушке, — неожиданно сказал Иван Егорович, видимо продолжая мысленный разговор с Володькой.