Собрание сочинений в шести томах. т.4
Шрифт:
Не отдала бабка, по совету Чернышевского, квартиру без любви. Вот, Сол и Джо, какая карусель…
Теперь, дорогие, к слову о карусели. Пришли мы в Пратер культуры и отдыха. Должен отвлечься сейчас, как всегда, потому что не умею еще составить из своих впечатлений сколько-нибудь стройное, соразмерное и мирно уживающееся в своих частях с целым сочинение, подобно тому, как уживались и уживаются в моей собственной жизни черт знает какие благородные и душевные страницы с низкими и беспутными.
Так вот, ты, Наум, хочешь знать, как обстоит дело в Вене с русскими евреями и правда ли, что масса людей едет куда глаза глядят, но не в Израиль. Да. Я кое-чего и кое-кого насмотрелся в Вене в отелях и на базарах.
У меня есть мнение насчет евреев, с которыми я беседовал по душам. Но я решил воздержаться от суждений.
Пришли мы в Пратер культуры и отдыха. Ходим, глазеем на славных венцев и их детишек, на откровенное возбуждение юношей и девчонок, на всякие хитрости, выжимающие из тебя шиллинги. Просадил я в автомате сто шиллингов и подумал: да, перед тобой жадная, жестокая и азартная машина, я слаб и не могу защищаться. Это не то что встретить на темном пустыре громилу и померяться с ним силой и бесстрашием, отстаивая до последней капли крови получку, часы, кожаную куртку и обручальное кольцо, которые я однажды отстоял ценою сломанной ключицы и выбитого зуба. Пивка прекрасного попили мы, и не покидало нас с Федором чувство беспредельного отдохновения, которое нам приходилось испытывать в перерывах между последним, казалось бы, смертельным для нас боем и следующим, неизвестно что сулившим: пулю, осколок, контузию, жизнь, смерть, а также на рыбалке, над поплавком, в чаду костра, рядом с живой любимой рекою. Просадил я свои шиллинги. Пришлось просить у Федора. Мне так захотелось прокатиться на карусели, что зубы заныли. Я хотел сесть на какого-нибудь зверя и прокатиться до головокружения, которое, непонятно почему, уважаю. И, катаясь, обдумать то, что сказала мне по телефону Таисья. А сказала эта странная и действительно верная тому, кого она любит, женщина вот что. Она втрескалась в меня по гроб жизни. И не желает сопротивляться своей судьбе, чем бы это ни кончилось. Она желает следовать судьбе, и поэтому у нее на спине (если бы вы знали, какая у Таисьи спина!) выросли крылья. Она ни о чем меня не просит. Вызов ей пришлют без моего беспокойства. Я ей ничем не обязан и так далее. Она будет жить где-нибудь рядом и изредка смотреть, как я ношу на коромысле воду и колю колуном дрова. Это все она говорила плача, и я с уважением отнесся к ее печальным представлениям моего облика, неизвестно с каким коромыслом на плечах и колуном над головою. Еще Таисья, сменив плач на смех, сказала, что ее бабушка была еврейкой, и она будет бороться за воссоединение со своими дальними родственниками в Израиле или в любой другой части света, где буду жить я.
Я сидел на удобной спине страуса, карусель летела по кругу, пытаясь выкинуть за его предел по-детски обмирающее сердце, и холод запредельный слегка проникал между моих старых ног, и мелькали перед глазами, как во сне, лица близких и неблизких мне людей, даже людоедское промелькнуло, даже карповское замельтешило и сгинуло. Верино лицо… Таисьино… Боже мой, как приходится расплачиваться за радость естества запутанностью души…
Физкультурник Таисьин проплыл, словно ватный. Света моя, к ужасу моему, качнулась перед глазами, бедная девочка… Ты могла сейчас сидеть по соседству со мною на белом медведе…
И горестен был мой безмолвный плач, как тогда в электричке, когда я последний раз возвращался с рыбалки и жадно глядел в окна вагона по обе стороны хода поезда, находясь как бы в центре громадной карусели и имея возсть вглядываться в следовавшее мимо меня по кругу до самого горизонта пространство… белые облака, приникшие в кружении к верхушкам сосен… хоровод осенних сиротливых полянок… ботва картофеля на перекопанных
Забылся я, на страусе сидя. О Таисье задумался. Остановилась карусель, и абсолютно довольный своим делом и жизнеположением старый австриец намекнул мне виновато, что надо или сматываться или выкладывать шиллинги. Слез я со страуса. Извинился. Поблагодарил карусельщика. И решил так: скорей пулю я в лоб себе пущу, чем оскверню течение Вериной жизни уходом к другой женщине, даже к страстно желанной Таське. Я не могу запретить ей следовать своей судьбе, но и у меня есть свой долг и остаток пути, которому приличествует соответствовать достойно. Вот какая карусель, дорогие. Вот какая моя карусель…
Вена – Париж – Миддлтаун, 1979
ТРОЙКА, СЕМЁРКА, ТУЗ…
Эскизы к киноповести
Памяти любимого друга Г.Б. Плисецкого
Начнем изложение этой невероятной истории языком сугубо протокольным. 25 августа 1991 года, поняв, что Время вот-вот подрубит под корень все социальные, политико-административные, экономические, военные, демагогические, карательные, аморальные и прочие основания преступного существования партийной номенклатуры, поняв также, что дело Нины Маркса, Егора Энгельса, Фридриха Полозкова, Иосифа Ленина, Льва Давидовича Зюганова и Карлы Андреевой исторически с треском проиграно, первый секретарь …ого райкома Воркуты Дебелов тайно перевез в двух чемоданах на квартиру своей секретарши и ублажительницы сексуальных нужд, Клары, огромные суммы партвзносов и добровольных шахтерских пожертвований на супердирижабль ПЕРЕСТРОЙКА…
1
Сама Клара в очередной раз исцеляла свое роскошное и распутное тело в Крыму, в санатории для горняков, страдающих тяжелыми профзаболеваниями. Шустрейшая супруга Дебелова находилась в это время в Лондоне на конференции «Прогрессивные женщины мира – против мехов диких животных».
Перепулив крупные бабки, хозяин райкома вызвал из-под земли своего шалопутного, временами чумного, но крайне исполнительного племянника Германа…
Здесь необходима коротенькая биографическая справка и небольшое отступление от основной линии рассказа.
Герман Елкин был атлетически сложенным молодым человеком очень высокого роста и натуральным русским красавцем, гены которого, к счастью, не пострадали от очень раннего алкоголизма покойного отца, шахтера. Мать Германа тихо померла от тяжелой и продолжительной депрессии, то есть от общего разочарования окружающей действительностью и вызванным таковым душевным настроем нежеланием жить.
Его с детских лет опекал родной дядя, крупный номенклатурщик, никак не согнутый в бараний рог драматическими колебаниями партийной карьеры. Сирота стоял к моменту начала нашего рассказа на пороге своего тридцатилетия.
На одной из воркутинских шахт Герман не вкалывал в забое или в иных пристойных трудовых местах, но был каким-то засекреченным придурком. Причем придурком настолько засекреченным, что он и сам не знал, в чем именно заключаются смыслы его секретной деятельности под землей.
Обстоятельство это сообщало всему его вполне добродушному и не подлому существу качества значительности, а также наплевательской безответственности, которые – при былом, роковом лишении трудящихся масс почти всех человеческих прав – как-то так постепенно приживались, приживались в изувеченном организме нашего гражданского общества, пока вовсе не подменили собою в нем самом и в отдельных его «винтиках» чувств естественной свободы и человеческого достоинства.