Собрание сочинений. Т. 3. Буря
Шрифт:
— Вполне возможно, — с той же хитрой улыбкой ответил Прамниек, — это видно будет потом.
— Выжидаешь пока? Гм… да… все мы так. Ну, а, по-твоему, красный цвет действительно окажется для нас самым подходящим? Будет он гармонировать с расцветкой национального букета?
— Смотря на чей вкус… А ты что — боишься, Саусум?
— Я не знаю, Прамниек. Пока я ничего не знаю. Старым я сыт по горло, но вопрос в том, будет ли новое лучше старого. Я не знаю, каким оно будет, и это меня пугает. Ведь не забудь, что мы с тобой латыши, любим свой народ, свою культуру, свои обычаи — словом, все, из чего складывается самобытный облик нации. И я буду любить свой народ до гробовой доски.
— А кто же тебе не велит любить его? — спросил
— Никто тебе так прямо и не будет говорить, но мне кажется, что это новое веяние, этот интернационализм, или как там его, несет с собой какой-то трафарет. Может быть, я романтик-националист. Не из тех, конечно, которые норовят сейчас скроить из национальных костюмов знамя реакции, — ну их к черту! И пусть они водят свои хороводы, пока постолов не растеряют, — я в них участия принимать не стану. Но мне дорог язык моего народа, дорог латышский быт, народные обычаи, пляски и песни в ночь под Янов день [38] с дубовыми венками, с полыхающими смоляными бочками. А у интернационализма нет еще своих обычаев и традиций, он может дать только что-нибудь сшитое на скорую руку, не имеющее связи с прошлым, что-нибудь вроде выращенного в горшке комнатного растения, корни которого никогда не соприкасались с почвой.
38
Янов день,день Лиго (24 июня) — латышский народный праздник, соответствующий дню Ивана Купала.
— Слушай, Саусум, где ты нахватался такой чепухи? Не исходят ли все эти откровения из министерства общественных дел, не навеяны ли они академическими речами Аушкапа? [39] Тебе бы лучше, чем кому другому, следовало знать, что у них там, на Столбовой улице, специально посажен один предприимчивый специалист на фабрикацию самых нелепых слухов. Говорят, что сам Валяй-Берзинь просматривает каждый его проект, а после утверждения эти слухи распространяют в народе. Ох, боюсь, что ты, сам того не зная, напился из этого зловонного источника. Смотри, Саусум, так можно испортить себе желудок.
39
Аушкап— министр просвещения ульманисовского правительства.
— Ну, а ты сам как? Ждешь чего-нибудь от этого… нового? Знаешь, что оно тебе принесет?
Прамниек пожал плечами.
— Я знаю, что тогда мне не придется писать одни натюрморты и голые тела. Искусство выйдет, наконец, из столовых и спален на солнце, на простор. Мои картины больше не будут служить украшением одних гостиных и кабинетов денежных тузов или министерских приемных, где их подбирают в тон к мебели. Пора уж поработать и для народа. Я сознаю, конечно, что ему не натюрморты нужны, — он потребует подлинного содержания, мысли… И я буду думать, буду искать. Вот тогда, Саусум, моя совесть художника будет спокойна. И ты не позволяй себя запугивать огородными пугалами. Почитай советские книги, послушай московское радио, узнай, как там живет народ. Сто народов в одной семье, и каждый сохраняет свое лицо, свои традиции. Нашим ура-националистам, конечно, не очень хочется повалить прогнивший националистический забор, который заслоняет от народа остальной мир. Они боятся, как бы он не заметил тогда тесноты нашего двора. Пескарю и пруд кажется океаном, а себя он мнит самой крупной рыбой в этом океане. Так почему же мы с тобой должны ограничиваться кругозором пескаря? А я вот не желаю прозябать в прудике. Я хочу в море.
Быстро,
— Если бы знать наверное, что будет… Ведь ты и сам толком ничего не знаешь, Прамниек. Ты все представляешь соответственно собственным желаниям.
— Возможно. Но мне кажется, что осуществление наших желаний в значительной мере зависит от нас самих. А пока что нам и желать-то запрещают. Пока мы должны довольствоваться тем, что нам преподносит клика пятнадцатого мая.
— Но ведь Калей вот не довольствуется этим. О студенческой роте писать не взялся.
— Что уж там говорить, Саусум, все мы только и делаем, что занимаемся болтовней. А это новое придет помимо нас, хотим мы его или не хотим. И не мы его принесем. Другие принесут его на своих сильных плечах. Принесут те, кто борется за это новое. Мы только языки чесать умеем, когда уж очень приспичит. А для честного человека этого маловато.
— Нас с тобой, значит, и честными людьми назвать нельзя?
— Во всяком случае мы могли бы быть почестнее. Может быть, со временем и станем такими. Будущее покажет.
Весеннее солнце пробивалось и сюда.
Официально Никур принимал посетителей два раза в неделю, но на практике дело обстояло иначе. Один приемный день выпадал потому, что по пятницам «превосходительство» выезжал на охоту и, следовательно, отсутствовал. Но и по вторникам дело обстояло не легче. Иной провинциал раз по десять приезжал в Ригу и часами сидел в приемной в тщетной надежде, что секретарь вызовет его, наконец, на прием к министру. В известной степени это делалось с умыслом: посетители могли собственными глазами убедиться, что Никур всегда по горло занят работой, что министром быть — дело не простое.
Нет если Никур принимал далеко не каждого встречного-поперечного, зато с теми, кто удостаивался такого внимания, он просиживал по часу и больше. Рассказывал анекдоты, расспрашивал о семье, а мимоходом решал и само дело, лишний раз подкрепив таким образом свою репутацию обаятельного человека. Что еще могло так польстить какой-нибудь учительнице, которая приехала из провинции попросить господина министра пожаловать на торжественный выпуск учеников ее школы, как проявленный им интерес к ее личной жизни? «Есть ли у вас семья? Как здоровье ваших деток? Из какой волости вы родом?» После такого приема она целый год без устали рассказывала всем своим друзьям и знакомым о том, какой очаровательный человек господин министр, пека это не становилось известным всей округе.
Именно по этим причинам Никуру никогда не удавалось принять более трех-четырех человек в неделю, хотя в телефонной книге и на дверях его приемной и уведомлялось, что принимает он по вторникам и пятницам от часу до четырех дня. Однако последнее время «превосходительство» стал несколько доступнее, в особенности для приезжих из провинции. Даже секретарь его не взялся бы объяснить причину такого внезапного интереса к этой категории посетителей. Известно было только, что министр не делает ничего без тайного расчета, — был, следовательно, какой-то смысл в приеме всех этих командиров айзсаргов, лесничих и председателей рыбачьих обществ.
Зазвонил телефон. Спрашивал голос Гуны Парупе. Никур сделал знак секретарю, что хочет остаться один.
— Ну что у тебя, золотце? Что слышно нового?
— Альфред, милый, я хочу тебя спросить… Правда это, будто нынешнее правительство и ты тоже, милый, долго не продержитесь?
— Кто это тебе рассказывает такие глупости?
— Да все так говорят: И в кафе, и в театре, в трамвае — везде только об этом и шепчутся. Меня даже зло берет — почему все так радуются? Да еще смеются: «Интересно знать, куда удерут самые главные…» Альфред, объясни мне, за что они нас так не любят?