Собрание сочинений. Том 3
Шрифт:
На снегу завозились, заохали, черные пятна ползущих замерли.
— Ракеты! Давайте сюда ракеты! — закричал издали Сухов.
— Эх, вот подлец-то! — сказал Буряев. — Ну, как нам теперь, Петр Семенович?
— Посмотрим, что за ракеты, — спокойно ответил Невский, чувствуя, что от спасительной ночи остались считанные секунды. — Теперь бей, Миша, только наверняка!
— Промазывать некогда, — ответил Буряев.
За речкой послышалась немецкая речь (это Каульбарс сказал, рассмеявшись: «Вегенер все-таки пригодился со своими ракетами»),
С обеих сторон затрещали автоматы. Свалил немца Буряев, свалил второго Невский. Тяжелый ствол осины, за которым лежали они, вздрогнул в нескольких местах, упала срезанная пулями еловая лапка.
Немцев было много, и, огибая светлый круг ракеты, они, тяжело дыша и сопя простуженными носами, ползли и бежали со всех сторон. Последнее, что еще помнил Петр Семенович, был выстрел, сделанный не то им, не то Мишей Буряевым, но кем именно — он не мог понять и не мог сам повторить выстрела.
Красный свет светящихся пуль медленной струйкой несколько минут еще стремился в сторону поваленной осины. Но когда оттуда перестали отвечать, все немцы, свистя и улюлюкая, бросились к месту, где лежали партизаны. Опять вспыхнули ракеты. И на ярком, неестественно желтом снегу обозначилась одинокая фигура в бело-красном халате. Она стояла по пояс в снегу, опершись на винтовку и будто наполовину выступая из-под земли.
— Он самый! — закричали Бочаров с Суховым и остановились. — Абсолютно точно! Невский!
— Так возьмите его и доставьте в село, — спокойно сказал Каульбарс. — Зажечь какую-нибудь избу. Всех жителей согнать к огню, — и, отирая пот с толстой, слоистой шеи, как бы уже совершенно равнодушный ко всему остальному, повернул к селу.
Невский стоял подобно серебряной статуе. Легкий ветер сухо шелестел в замерзших складках его маскировочного, утром еще белого, а сейчас бурого от крови халата.
Кровь, заливавшая его лицо час или два назад, теперь жилками и пятнами свернулась на щеках и бороде. И борода и халат покрылись красным ледяным стеклярусом. Иней легким пушком выступил на ресницах и бровях. Но он все-таки еще не был мертв. Он как бы только забылся на мгновение. Перед его глазами предстала такая русская, русская красота. Видел он просторный летний день в заильменьских лесах, неширокую реку и золотисто зеленеющий луг за нею и слышал чей-то вольный голос, поющий неторопливую песню.
Он не видел, кто поет ее. И казалось, что, забывшись в безлюдье, сам воздух вздохнул звонкою думой о родине… «Все вернется, и сызнова переживем все, точно смолоду», — думал он, а песня звенела, то удаляясь, то возникая вблизи, точно сама душа народа, несясь над бескрайными лесами, тихо бегущими, сонными реками, над лугами, дрожащими пчелиным гулом, пела ее в избытке широты и простора.
«Все отберем обратно, всю красоту, все счастье наше. Не погибнет, что навеки неотделимо от нашей земли. Нет конца нашей песне — душе нашей, нет смерти и нам вместе с родиной».
А песня все длилась, и, приумолкнув, внимательно слушала песню природа. И он, Невский. И больше никого не было. Только они вдвоем. Сейчас, когда к нему подходили, крича, со всех сторон, освещая его неровным светом фонарей, он приоткрыл глаза.
Человек пять схватили его и поволокли.
Первая с краю изба уже загоралась. Народ, крестясь и вполголоса причитая, гурьбой сходился к свету, сгоняемый прикладами солдат. Кто не хотел итти, тем солдаты угрожали смертью.
Невского прислонили к стене избы, рядом с горящей. Медленно, словно свершая земной поклон, пал он на колени, и кровавый лоб его коснулся снега.
Ахнули и закрестились женщины.
— Тихо! Поднимите ему голову, — сказал офицер. — Кто знает, кто он таков? Ну!
На круг вышел бледный, с синими запекшимися губами Бочаров, взглянул в лицо Невского и кивнул головой.
— Ошибки нет — Невский, — сказал он.
За ним, наступая на валенки Бочарова, выскочил Сухов.
— Точно говорю, как на святой исповеди, Невский это! — и снял ушанку и зачем-то развязно поклонился офицеру.
— Кто еще знает старика? — спросил Каульбарс. — Кто знает, пусть выйдет и скажет.
Он все время отирал платком шею и ворчливо торопил переводчика, чтобы тот оформлял акт сельского схода о признании в пленном знаменитого Невского.
Народ упорно молчал, хотя многие знали Невского в лицо и были знакомы с ним.
Вдруг что-то зашумело позади толпы, и, расталкивая обомлевших баб, на круг выскочил полураздетый Павел. Лицо его было зелено, страшно, оно выражало мучение.
— Я знаю Невского, — сказал он.
— Ты? — Каульбарс был растерян. — А ты кто?
— Сын его!.. У них я скрывался, — сказал Павел, кивая на Бочарова и Сухова.
— Для вас, для вас, господин капитан, птичку эту приготовили, — выскочил вперед Сухов. — Как же! Сын, ей-богу, сын!
— Так-так-так. Ну, вот скажи. Вот погляди… Это отец? — спросил Каульбарс.
— Мне и глядеть нечего, — бесшабашно, будто во хмелю, сказал Павел. — Не мой это отец, нет.
Народ зашумел, придвинулся ближе.
— Ушел, братцы, Невский! — кивнул Павел.
— О, колоссальный дрянь! — захрипел офицер. — Эй, Бочаров, Сухов! Чей это сын? Где был? Ну, быстро!
Теперь, когда все в жизни стало необычайно ясно и просто, ни следа не осталось от обычной робости Павла. Какое-то страстное вдохновение, какое-то исступленное бесстрашие овладели сейчас им, и он не в силах был молча ожидать смерти, но сам рвался к ней, упоенный собственной отвагой.
— У них я и жил, свинья дурная! — улыбаясь, ответил он офицеру.
— Не дури, Пашка! — остановил его Сухов, но Павел небрежно отмахнулся от него.