Собрание сочинений
Шрифт:
— Кофе, джентльмены, наконец-то, — говорит миссис Антолини. Она с таким подносом вошла с кофе и кексами и прочей фигней. — Холден, в мою сторону даже не подглядывай. Я чучело.
— Здрасьте, миссис Антолини, — говорю. Начал было вставать и всяко-разно, только мистер Антолини меня за пиджак поймал и обратно потянул. У этой миссис Антолини в волосах таких железных бигудей было навалом, и никакой ни помады, ничего. Не слишком роскошно она смотрелась. Такая себе старуха и всяко-разно.
— Я это вам оставлю. А вы уж вгрызайтесь, — говорит. Поставила поднос на журнальный столик, а все
— Хорошо, спасибо. Правда я ее давно не видел, но в последний раз…
— Дорогой, если Холдену что-то понадобится, все в бельевом шкафу. На верхней полке. А я ложусь. Я вымоталась, — говорит миссис Антолини. Оно и видно. — Сами на диване постелить сможете, мальчики?
— Мы все берем на себя. А ты бегом в постельку, — говорит мистер Антолини. Чмокнул миссис Антолини, она со мной попрощалась и ушла в спальню. Они на людях всегда сильно много целуются.
Я отпил кофе и откусил где-то полкекса, твердого, как камень. А мистер Антолини себе только еще вискача налил. Он с содовой сильно крепкие мешает, это видно. Так и спиться недолго, если за собой не следить.
— Пару недель назад я ужинал с твоим отцом, — говорит вдруг ни с того ни с сего. — Ты в курсе?
— Не, не в курсе.
— Ты, разумеется, осознаешь, что он страшно тобой обеспокоен.
— Это я знаю. Что обеспокоен.
— Очевидно, перед звонком мне он получил длинное и довольно душераздирающее письмо от директора твоей последней школы, и там сообщалось, что ты абсолютно не стараешься. Прогуливаешь уроки. Приходишь на занятия неподготовленным. В общем, как ни посмотри…
— Никаких уроков я не прогуливал. Там не разрешают. На пару не ходил время от времени, вроде этих навыков речи, я говорил, но много не сачковал.
Мне совсем не в жиляк все это было объяснять. От кофе животу чутка получшело, но башка болела все равно жуть как.
Мистер Антолини закурил еще одну. Курит он, как зверь. Потом говорит:
— Честно говоря, я даже не знаю, Холден, что и сказать тебе.
— Я знаю. Со мной вообще трудно разговаривать. Я это понимаю.
— У меня такое чувство, что ты во всю прыть несешься к некоему кошмарному, страшному падению. Но я честно не знаю, какому… Ты меня слушаешь?
— Да.
Видно было — он пытается сосредоточиться и всяко-разно.
— Может статься, в тридцать лет ты будешь сидеть в баре и ненавидеть там всех, кто в колледже, судя по их виду, играл в футбол. С другой стороны, ты можешь нахвататься ровно столько знаний, чтобы ненавидеть тех, кто говорит: «Поклади газету на место». Или окажешься в какой-нибудь конторе, где станешь кидаться скрепками в ближайшую стенографистку. Этого я просто не знаю. Но ты хоть понимаешь, к чему я веду?
— Да. Еще бы, — говорю. Это я просекал. — Только вы неправы насчет этой ненависти. В смысле — футболистов ненавидеть и все дела. По-честному неправы. Я мало кого ненавижу. Я могу чего — я могу их поненавидеть сколько-то,как этого типуса Стрэдлейтера в Пеней, и еще одного тамошнего знакомого моего, Роберта Экли. Я время от времени ихи ненавидел, куда деваться, только долго это не тянется, я вот в каком смысле. Через некоторое время, если я их не вижу, если они в комнату не заходят, или я их в столовке пару раз не встречаю, мне их как бы не хватать начинает. В смысле, мне их как бы не хватает.
Мистер Антолини долго ничего не говорил. Встал, взял еще кусок льда и сунул себе в стакан, потом опять сел. Видно было, что думает. А мне все хотелось, чтобы он утром договорил, не сейчас, только его распирало. Людей вообще распирает поговорить, когда тебя никуда не распирает.
— Ладно. Послушай-ка минутку… Может, выражу я это не так памятно, как хотелось бы, но через день-другой я напишу тебе письмо. Тогда все сразу и поймешь. Но ты все равно послушай. — Он весь такой сосредоточился снова. Потом говорит: — Это падение, к которому ты, как мне кажется, несешься, — это особое падение, кошмарное. Падающему не дозволяется ни почувствовать, ни услышать, как он рухнет на дно. Он только падает и падает. Вся эта лабуда предназначена для тех, кто в тот или иной миг своей жизни искал такого, что не могла предоставить им среда. Либо они считали, что среда им этого не может предоставить. И они бросили искать. Бросили, еще толком не начав. Следишь за мыслью?
— Да, сэр.
— Точно?
— Да.
Он встал и плеснул себе в стакан еще бухла. Затем снова сел. И вполне себе долго ни шиша не говорил.
— Не хочу тебя пугать, — говорит потом, — но мне очень ясно видится, как ты доблестно, тем или иным манером, гибнешь ради некоей весьма недостойной цели. — Он уматно так на меня посмотрел. — Если я тебе кое-что напишу, ты прочтешь внимательно? И сохранишь?
— Ну да. Еще бы, — говорю. И сохранил, да. У меня эта его бумажка до сих пор с собой.
Он подошел к столу в другом углу и, не садясь, что-то написал на листочке. Потом вернулся и сел с этим листочком.
— Странное дело, но написал это не поэт-практик. Написал это психоаналитик по имени Вильгельм Штекель. [42] Вот что он… ты со мной?
— Ну да, еще б.
— Вот что он сказал: «Незрелая натура отличается тем, что желает доблестно погибнуть во имя цели, а натура зрелая — тем, что ради той же цели желает смиренно жить».
42
Вильгельм Штекель (1868–1940) — австрийский психиатр и психоаналитик, один из первых последователей Зигмунда Фрейда.
Потом нагнулся и протянул мне листок. Я сразу прочел, как он мне его дал, потом сказал спасибо и всяко-разно и сунул в карман. Нормально так, что он столько труда вложил. По-честному. Засада только в том, что не в струю мне было сосредоточиваться. Ух как же я вдруг утомился.
А по нему и не скажешь, что он хоть сколько-то устал. Только вроде как вполне себе под градусом.
— Сдается мне, настанет такой день, — говорит, — когда ты вынужден будешь задуматься, куда тебе идти. А затем тебе надо будет нацелиться в эту сторону. Только сразу же. Нельзя будет терять ни минуты. Тебе, по крайней мере.