Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
— Так. Хотите поздравить? Спасибо. Что ж, это значит — больше работать. Высокое звание — высокие обязанности и труд. Однако рассказывайте о фронтовых делах. Вы уже на Украине! Чудесно… Я тоже собираюсь в путь. Уверен, что скоро увидимся в Киеве.
Он заметил мой сверток.
— Рукопись?.. Так. Расскажите и о ней.
Слушал он с интересом, не прерывая ни словом; взял рукопись, осторожно разрезал шнур и стал медленно листать страницы.
— Вижу, что дело хорошее: книга создавалась в боях. Однако мне нужно внимательно ее прочесть, а время…
— Признаться, Максим Фадеевич, я этого и опасался.
Он бережно закрыл папку и положил рукопись на подоконник.
— Это мой рабочий «стол». Завтра обсудим рукопись.
— Завтра? В ней пятьсот страниц.
— Если написано интересно и содержательно, количество страниц — не в счет.
Я попросил разрешения закурить, оторвал клочок газеты.
— Махорочка? — спросил он, смеясь глазами. — Фронтовая? — И, положив передо мной пачку папирос, тоже оторвал клочок газеты; свернул цигарку, закурил. — «Фимиам», скажем прямо, не для академии…
До поздней ночи вели мы разговор о фронте, о встречах наших воинов на отвоеванной земле; курили с академиком злую махру, пили чай с фронтовым хлебом, и Рыльский тут же надписал новую книгу стихов солдату-наборщику и дал для солдатского ансамбля песню. За полночь, уходя от него в общежитие коменданта, я мысленно высчитывал время: прочтет ли он рукопись через неделю?
А в десять утра, когда я постучался к Рыльскому, он открыл мне, бодрый, побритый, свежий, и лишь едва различимые тени усталости лежали под глазами.
— Люблю аккуратность, — улыбаясь, сказал он. — Было условлено в десять, и я уже поглядывал на часы. Правда, случилась небольшая помеха: «Известия» попросили стихи, я уже передал их корреспонденту. Местная газета тоже попросила стихи — только что отправил. А что касается рукописи: прочитал от строки до строки. Будет интересная книга. Однако на полях вы увидите множество моих пометок, из чего следует, что необходима тщательная редактура.
— Когда же вы, Максим Фадеевич, успели прочесть рукопись?
Он небрежно махнул рукой.
— Вот кто умел работать — Горький! Да я он завидовал академикам Ольденбургу и Веселовскому! Кстати, Военному совету Шестой армии я написал письмо: это, если хотите, развернутая рецензия. Не знаю, согласятся ли военачальники с моими замечаниями? Так или иначе, а выправленную рукопись вы должны представить на их суд…
В Уфе я прожил неделю, но города почти не видел: работал над рукописью в уголке шумного офицерского общежития. Рыльский требовал все новых поправок, дополнений, сокращений: казалось, он знал этот текст лучше меня. Мне и раньше доводилось слышать о его огромной работоспособности, а теперь я убедился, с какой неистовой отдачей сил, забыв о смене суток, мог трудиться этот вдохновенный человек. А ведь, кроме привезенной мною армейской рукописи, у него было множество других дел, свои неотложные работы и десятки посетителей, тоже с неотложными делами.
В армию я вернулся с опозданием на целую неделю. Можно было сослаться на перебои в движении поездов из-за
Утром меня разбудил незнакомый офицер, молча усадил в машину, и мы куда-то поехали. На окраине Волосской Балаклейки, что западнее Купянска, машина остановилась у крестьянского дома.
— Идите, — сказал офицер.
Я вошел в дом, осмотрелся. Из-за стола навстречу мне поднялся крепкий, подтянутый, седеющий мужчина. Здесь было не очень светло, и я не рассмотрел его погонов…
— Итак, прибыли? — спросил он негромко и указал на стул. — Садитесь.
Мы помолчали с минуту.
— Я прочитал рецензию и просмотрел рукопись, — сказал хозяин. — Вы поработали. Хорошо поработали… Благодарю.
Я встал и лишь теперь различил две больших звезды на его погоне: вот кто это был — командующий!
А генерал-лейтенант продолжал мечтательно:
— Нам бы такого в армию, Максима Рыльского! Умница… Все, до косточки, разобрал. Лишнее отсеял, важное, значительное сильнее высветил. — Он резко поднял голову: — Разрешаю трехдневный отдых с дороги. Позвоню редактору… Моя машина вас отвезет.
Я ехал сплошь изрытым снарядами полем. Постреливала дальнобойная противника. На луговине вставали и рушились черные столбы взнесенной снарядами земли… Я ехал, и письмо Максиму Фадеевичу слагалось само собой:
«Дорогой друг! Наконец-то я дома… Теперь Уфа кажется такой далекой, а вы по-прежнему рядом со мной»…
Словно на киноленте, еще не смонтированной, разрозненной, в памяти возникают отдельные кадры и эпизоды, сквозь которые то грустный, то озабоченный, то радостный, но всегда увлеченный поэзией жизни и труда, проходит этот человек.
Впрочем, грусть и озабоченность были мало свойственны характеру Максима Рыльского, — они проскальзывали от житейских толчков и тряски лишь иногда. Но нельзя представлять его и этаким «розовым бодрячком»: он много думал о жизни, много читал, обожал и знал музыку, что называется, жил поэзией, болел в свое время Достоевским… Все же его любимыми героями были — он повторял это не раз — умудренные опытом жизнелюбцы — Кола Брюньон и аббат Жером Куаньяр.
К герою А. Франса Куаньяру Рыльский относился с доброй иронией:
— Суетный, но милый человек. Его ругают словом «эпикуреец». А ведь, если вникнуть в суть дела, слово это не ругательно: антирелигиозное этическое учение Эпикура основано на разумном стремлении человека к счастью. Правда, в буржуазной литературе это понятие извращено, сведено к личному удовольствию и чувственным наслаждениям, в чем, однако, нисколько не виновен Эпикур.
Мы сидели в скверике у Золотых ворот: после веселого летнего дождика день был совсем серебряный от солнца, от блеска окон и крыш, от сверкающего асфальта.