Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
В углу нарядной, на дощатом помосте, стол был накрыт, как в праздник, красной тканью, и Ванька-братик, непременный член шахткома, длинный, сухощавый, весь из лозунгов и призывов, из кривых графиков и цифр, уже заглядывал в бумажку, готовясь «выдать речь».
Что было загадочно — поведение Васеньки. Один, без друзей, он сидел неподалеку от помоста на подоконнике, чему-то усмехался, тянул папироску и ловко пускал колечки дыма. На него смотрели сочувственно, растерянно, зло, а он как будто забылся, словно бы важным делом занялся. Но когда Ванька-братик, возвысив голос, начал речь, многие приметили: Рубашкин вздрогнул и беспокойно заерзал на подоконнике. Он даже сделал
— Шахтеры, друзья-товарищи… братики мои, — начал Иван привычным обращением (его и прозвали «братиком» за это излюбленное слово), — направьте свое внимание на Васеньку Отпетого: вот он сидит на подоконнике, курит, болтает ногой и пускает кольцо величиной с бублик.
Кто-то от дальней двери приказал строгим и сиплым басом:
— А давай-ка его, красавчика, на сцену.
— Красавчика? — переспросил Иван и, то ли смеясь, то ли откашливаясь, затряс плечами. — А ведь и верно — красавчик! Доброе слово и вовремя — что находка! Мы, братики, скажу вам прямо, своей красоты не примечаем. Вопрос не простой — серьезный, и кто же тут, братики, виноват? Она, конечно, виновата — черная сила, проклятая буржуазия, контра, мировой капитал. Как она, братики, шахтера на весь белый свет бесстыдно ославила? А так, что шахтер, мол, есть пропащий забулдыга, неуч немытый, дикарь неграмотный, крот подземельный, лютый матерщинник и раб.
Выпрямившись во весь свой огромный рост, Ванька-братик сумрачно смотрел сверху вниз на плотно сбившуюся толпу шахтеров, видимо, чувствуя, как пробуждается в ней и нарастает обида.
Замурзанный седой усач решительно вскочил с передней скамейки:
— Ты давай про Отпетого, и к лешему твоих буржуев!
Ванька-братик торжественно вскинул руку:
— Ша, дедушка, не бузи. Нынче повестка у нас, дед, особенная, и я от нее ни на вершок не отступлю.
Он прошелся вдоль помоста, остановился, засмотрелся на Рубашкина, а Васенька весь напрягся и притих.
— Тут кто-то тебя, братик, красавчиком назвал, и это сказано было в насмешку. Но ты не обижайся — правдой ведь не задразнишь. А дать бы тебе костюм шевиотовый, белую рубашку, бантик на шею, шляпу, да еще бы чуб, эту бессонницу девичью, сократить — ого, паренек, ты и в самом Париже заприметишься!
В толпе послышалось шипение, сдержанный кашель, смешки, но все понимали, что с такого дальнего захода Братик начинал неспроста, и потому тишина в нарядной стала еще напряженней. Тряхнув головой, он светло, мечтательно улыбнулся:
— А дайте вы нашим девчатам, ну, хотя бы откатчицам-певуньям, бархата, да шелка, да туфельки, да чулочки, — тут любую буржуйку, пускай сто раз румянами, да вазелинами намазанную, будто ветром сдует наша истинная красота.
В дальнем углу, где толпились женщины, пронзительный голос увлеченно пропел:
— Милочек ты славный, верно!
Смех прокатился коротким гулом и сразу же смолк: странное это собрание шло неизведанными путями и чем дальше, тем загадочнее. Даже Рубашкин теперь пребывал в недоумении и растерянно теребил у горла пуговку косоворотки. А Братик продолжал, не скрывая волнения, и в голосе его таилась улыбка:
— Красив человек! Вы только вглядитесь в него поласковей: как он силенкой, смелостью, думами, статью, человек наш рабочий, красив! А душа, братики, душа! Песню ли вечерком запоют на поселке шахтеры — сердце дрогнет; в пляску пустятся — сам не устоишь. И где еще вы таких балалаечников, гитаристов, гармонистов сыщете? А кто их, братики, обучал? Да никто не обучал. Разве
Замурзанный усач снова схватился со скамейки, крутнулся по сторонам, будто приглашая всех посмеяться, и гулко громыхнул:
— Го-го-го!..
Его не поддержали. Братик, действительно взволнованный, даже не посмотрел в его сторону.
— Видно, в жизни каждого из нас есть своя заноза, — продолжал он почему-то очень тихо, но его слышали все. — Плотник наш — Чумаченко, такие узоры из простой доски завяжет, что твои кружева. Яша Капличный сам отличную гармонь смастерил. Что ж, золотыми умелыми руками земля наша издавна славится. Но вот у меня заноза — песня. Тайна ее с детства меня тревожила: как человек песню создает? Слово — не деревяшка и не железка: ни пальцами ощупать, ни рассмотреть. Как же все это получается, что добрая песня, будто живая, по миру идет, что ее кручина — моя кручина, а ее веселье меня веселит? — Он резко выпрямился и строго сдвинул брови. — Вы помните, братики, все, знаю, помните, как я вашей волей на эти подмостки прогульщиков, летунов, хулиганов, пьяниц выводил и, было, даже одного контру-вредителя выволок?
— Помним! — дружно и одобрительно отозвались шахтеры.
Ванька-братик сложил на груди руки, выждал долгую минуту, пока рассеялся легкий шум, и произнес почти по слогам, подчеркивая каждое слово:
— А сегодня я с гордостью стою на этих подмостках. Может, самое лучшее в жизни — радость другим передавать. Да и как не возрадоваться, братики, если мне первому нынче доводится светлого человека на люди выводить, поэта нашей земли шахтерской?..
Он кивнул Рубашкину, и тот легонько спрыгнул с подоконника, проскользнул вдоль стены к помосту. Братик подал ему руку, и, Васенька, словно подброшенный пружиной, взлетел и встал рядом с ним.
— Ну, шутоломы! — недовольно пробасил усач. — Хватит куражиться. Ты сам рассказывай, Отпетый, чего натворил?
Васенька небрежно передернул плечом.
— Вроде бы ничего грешного. Песни я пишу, Маркелыч. И не ждал, что поднимется такой шум…
Маркелыч норовом был зол и придирчив и резко оборвал Рубашкина:
— Ты не крути, не винти — песни! Рассказывай, как было, шалапут…
— Не бузи ты, папаша, доброму делу не мешай, — строго оборвал Маркелыча Ванька-братик и достал из тумбочки у окна пачку какой-то бумаги.
Он стал раздавать ее шахтерам, и к нему со всех сторон протянулись руки, а я не сразу рассмотрел, что это был журнал «Забой».
— Страница двенадцатая, — весело приговаривал Братик. — Читайте и запоминайте. Васенька и музыку обещает составить, а тогда, значит, вместе и споем!
Разрозненные журналы перепархивали над головами, как белые птицы, нарядная полнилась гулом удивленных голосов. Следуя примеру других, я выхватил журнал у кого-то из рук, взглянул на страницу и замер: с печатной страницы на меня смотрел Васенька Рубашкин! Был он такой же, как в жизни, как сейчас на сцене, чуточку насмешливый и нагловатый, а подпись под фотографией гласила: «Поэт — Василий Рубашкин, коногон с шахты „Дагмара“». Я успел прочесть первые четыре строчки его «Песни», а потом кто-то и у меня выхватил журнал. Эти четыре строчки мне запомнились и почему-то взволновали: не верилось, чтобы это он, Васенька Отпетый, после своей обычной суматошной смены находил вечерами время гулять на поселке, всматриваться в неяркую, но милую сердцу донецкую степь, подмечать летящие над нею трепетные зарницы, вслушиваться в переливчатые шорохи тополей.